Он решил отложить на время в сторону привезенную с собой рукопись. Встреча в Копенгагене с молодыми писателями и критиками, выдвигавшими требование глубокого описания душевной жизни человека, явилась едва ли не самым потрясающим впечатлением в его жизни. Вот почему, как он объяснял Лосу, он задумал создать принципиально новую книгу. «Я горю от нетерпения! Я не могу ждать, дьявол творчества не оставляет меня в покое! Время пришло! Скоро выйдет моя книга!» — кричал он через океан.
Он попробовал изображать людей, непохожих на него самого. Ему никогда не удавалось изображать их такими, как ему хотелось. Зачастую он сам мешал себе. С растущим интересом читал он или слушал обсуждение книг и статей, в которых распознавал свою собственную, присущую ему самому иррациональность и раздробленность сознания.
В том же письме он признавался Ингвару Лосу: «Будь я достаточно обеспечен, я бы немедленно просто-напросто сочинил роман согласно моей безумной теории о душевной раздробленности! К этому я стремлюсь. Моя книга! Моя книга! Книга об удивительных нюансах. Я хочу изобразить тончайшие движения души, способные уловить дыхание цветков мимозы, где каждое написанное слово в книге подобно взмаху ослепительных крыльев — слова как зеркальные отражения речи повествователя».
Эти восторженные порывы, как волны, разбивались о скалу его нищенского существования.
Нужда заставила его заложить саквояж, обклеенный многочисленными разноцветными наклейками, свидетельствами его путешествий по Норвегии и Америке. А ведь они были ему дороги, как преданные любимые зверьки. О боже, только бы ему начать, ведь у него хватало собственных изменчивых умонастроений, их хватило бы на целую психологическую библиотеку. Надо было только продолжить с того места, где он остановился.
Так он и поступил. Сел и написал свои знаменитые слова: «Это было в те дни, когда я бродил голодный по Кристиании, этому удивительному городу, который навсегда накладывает на человека свою печать…» [1; I: 43].
[48]В сентябре — октябре 1888 года, работая над романом «Голод» в мансарде на улице Санкт-Ханс в Копенгагене, он был одержим задором: будь он проклят, если не изобразит нечто совсем иное, нежели благополучная буржуазная реальность, тепличная атмосфера кукольного дома. Герой, от лица которого ведется повествование, написал статью в газету. «Тех десяти крон, к сожалению, хватило ненадолго; я уже не ел почти три дня и чувствовал слабость, мне трудно было даже водить карандашом по бумаге» [1; I: 83]. Герой кладет рядом с собой на уличную скамейку, на которой сидит, бумажный кулек, плотно заворачивает его и делает вид, что это кулек с монетками, а потом дурачит полицейского, вынуждая поднять его. «А я хохочу, хохочу как сумасшедший и хлопаю себя по колену. Но ни единого звука не вырывается у меня; мой смех безмолвен, он подобен затаенному рыданию…» [1; I: 84–85].
Вид полицейского вновь погружает его в печаль, которая заставляет героя осознать, что он еще жив. «У меня хорошая голова, второй такой не сыскать по всей стране, и пара кулаков, которые — боже избави! — могли бы стереть человека в порошок, и я гибну от голода в самом центре Кристиании! Разве это мыслимо? Я жил в свинарнике и надрывался с утра до ночи, как черный вол. От чтения у меня не стало глаз, мозг иссох от голода, — а что я получил взамен? Даже уличные девки ужасаются и кричат „господи“ при виде меня» [1; I: 109]. Со слезами на глазах он в отчаянии бился лбом о телеграфный столб, вонзая ногти в тыльную сторону своей ладони, кусал свой язык, свои ладони и отчаянно смеялся от боли.
«„Да, но что же мне делать“, — говорю я, наконец, самому себе. И несколько раз топаю ногой, повторяя:
— Что же делать?
Какой-то случайный прохожий говорит мне с улыбкой:
— Попросите, чтобы вас арестовали.
Я посмотрел ему вслед. Это был известный гинеколог по прозвищу Герцог. Даже он не понял моего состояния, а ведь мы были знакомы и здоровались за руку. Я присмирел. Попросить, чтобы меня арестовали? Да, он прав, я сошел с ума. Я чувствовал безумие в своей крови, чувствовал его искры в мозгу»[1; I: 110].
Да, представители психологической литературы — Поль Бурже
{15}и братья Гонкур, Достоевский и другие русские писатели, швед Ула Ханссон {16}и датчанин Вальдемар Ведель умели воплощать задуманное. А кто иной, помимо Кнута Гамсуна, мог знать больше о неврастеничном характере современного человека? И кто, кроме него, сумел создать собственный своеобразный язык, чтобы изобразить подобный характер?Создав рукопись того, что впоследствии станет известным как фрагмент из романа «Голод», он решил отнести рукопись Георгу Брандесу, но, пробродив в течение двух дней по окрестным улицам, так и не решился зайти к нему. На третий день у него окончательно созрело решение. Он обратился к его брату — Эдварду Брандесу, и тот обещал прочитать рукопись к следующему утру. По пути из редакции Гамсуна стали одолевать воспоминания о днях, проведенных в невыносимом ожидании решения судьбы его рукописи.