«К тем победителям, что нынче торжествуют надо мной, хотя они победили лишь внешне, не обращались плачущие родственники наших сограждан, заключенных в лагерях за колючей проволокой и приговоренных к смерти. Я не обладал властью, но они шли ко мне».
Двое из присутствующих женщин, видимо, поняли, что он говорит о них. Речь шла о Сигрид Стрей и ее дочери Анне Лизе. Последняя как раз и приходила в Нёрхольм и с плачем умоляла Гамсуна помочь ее арестованной матери, и он помог:
«Я обращался к Гитлеру и Тербовену, искал окольные пути, чтобы обратиться к тем, кто обладал властью. Я постоянно посылал телеграммы. Наверняка в каком-то архиве их много. Я посылал их и днем и ночью. Не знаю, помогли ли кому бы то ни было мои телеграммы. Скорее всего, в той же малой степени, в какой мои газетные заметки послужили предостережением для моих соотечественников, как я задумал их».
У него было еще кое-что припасено для них.
«Я, как и многие другие, мог бы перебраться в Швецию. Я мог бы перебраться и в Англию, как это сделали многие другие, а потом возвратились оттуда героями».
Супруги Тау не могли не заметить насмешки в следующем пассаже его речи.
«Ничего подобного я не предпринял, я думал, что лучше послужу своей стране, занимаясь своим хозяйством, в те трудные времена, когда нация испытывала недостаток во всем. И тогда я начал писать, посылать телеграммы и размышлять. Эта деятельность не пошла мне во благо, напротив, она привела к тому, что в глазах и сердцах всех я оказался предателем той Норвегии, которую собирался возвысить. Пусть это будет так, как того хотят обвиняющие меня глаза и сердца. Это моя потеря, и я несу ее в своей душе. Но через сотню лет все будет забыто. И даже этот уважаемый суд будет забыт. Имена всех присутствующих окажутся через сотню лет стертыми с земных скрижалей, никто больше их не вспомнит. Когда я писал с самыми благими намерениями, когда днем и ночью рассылал телеграммы, я, стало быть, изменял своей стране, как теперь утверждают. Я был изменником родины, как теперь говорят. Пусть будет так. Но я себя таковым не осознавал и не осознаю теперь. Я в высшей степени покоен за себя, совесть моя предельно чиста».
И как это он, собственно говоря, может быть в ладу с самим собой? На это у него был ответ.
«Я достаточно высоко ценю общественное мнение. Еще выше я ставлю нашу отечественную судебную систему. Но всего дороже мне собственное понимание добра и зла. Я достаточно стар для того, чтобы иметь право руководствоваться своими собственными принципами. Всю свою долгую жизнь я всегда и везде хранил родину в своем сердце. Я и в дальнейшем намереваюсь хранить отечество в душе, находясь в ожидании самого окончательного приговора».