Вернулся в себя Аввакум, ладонью смахнул в лица испарину, откидал тыщу поклонов да прочел кряду триста молитв, то и отпустило сердце. Так все вместе и заутреню отслужили, а к обеду пошел протопоп не в церковь, а ко князю-воеводе Ивану Васильевичу поведать о реченном ему Господом, а по дороге припомнил сказанное во сне не ему, а маленькой Агриппке там, за Байкал-морем в Нерчинском остроге. И так-то представилось ясно, как оголодавший вкрай, еле добредя из леса с вязанкой дров, застал в их убогом жилище плачущих, на земле сидя, Марковну с дочкой. Сбросил вязанку у печи, обессиленный опустился на чурбашек отдышаться. Агриппка смотрит на него и мычит, слова промолвить не может. Еле поднялся на ноги – черные колёса перед глазами – прошоркал по земле ичигами, подошел к доче, положил руки на горячую головёнку, попросил:
– От имени Господа повелеваю ти – говори со мною. О чём плачеши?
Вся в слезах вскочила на ноги Агрипка, поклонилась и ясно заговорила:
– Батюшко-государь! Кто-то светленький, во мне сидя, за язык-от меня держал и с матушкой не дал говорить, оттого и плакала я, а он мне сказывал: «Извести отцу, чтоб он правила молитвенные по-прежнему творил, а не станет творить правила – о них же он сам помышляет – то здесь все умрёте и он с вами».
И еще вспомнила, о чем говорил «светленький»: каков указ для них из Москвы будет, сколько старых друзей на Руси застанем.
Обо всём этом поведал Аввакум воеводе в его хоромине. Ласковый Иван Васильевич кивал головой с плеча на плечо, удивлялся:
– А уж как услышано ею, так и содеялось! И дальше сбудется по сказанному. Заметь-ка, батюшко, тебе уж дважды о правилах тех свыше говорено, это суть предупреждение. Ты, сказывают, в церковь-то, где по-новому служат и поют, ходить попривык.
– Я как прослышал о кончине Стефана, духовника царского и брата моего во Господе, так поверь, воевода, помрачение на разум сошло. Ходил не собою, а силой незнаемой влечён, свечи на помин души ставил, а про свои правила думать перестал. А там клирошане по-киевски поют козелковато, дьякон возглашает загугнеша, не понять чего, – будто нашкодивший юнец оправдывался Аввакум. – Теперь же, воевода, князь милой, на старой стезе стою. Всегда-то душа моя брашна духовного желает, ведь не глад хлеба, не жажда воды погубляет человека, но глад и пагуба человеку – Бога истинного не моля жити.
С этого дня стал Аввакум проповедывать, как раньше в Москве было: с папертей церковных, на площади и улицах, и всюду его окружал народ, толпами ходил следом. Плакались попы воеводе-князю, мол, утишь ссыльного, он прихожан от церкви рёвом своим отшатнул, а народец его токмо и слушает. Сам архиепископ навестил, жаловался, но как-то опасливо, заискивая. По всему видно было – дошли слухом до архипастыря слова енисейского воеводы, дальнего родственника царствующего дома, сказанные Евсевию-протопопу о вероятном патриаршестве Аввакума. Так-то вот легко и беспричинно выдал Аввакуму охранную грамоту весёлый Иван Ржевский. Да и Хилков-князь не обещал угомонить протопопа:
– Твоё преосвященство знает о грамоте собственной руки царской? – склоняясь к Симеону вопросил воевода. – А в ней начертано: «Без замешканья ждём к нам нашего Аввакума протопопа». Чуешь, отче? Нашего! Ждут! К чему бы это, ведаешь! И никому не вестно, одному Богу, а я, убоясь вышнего, не совру лишнего.
– Тут уж так, – закивал архиепископ, – лучше ногой запнуться, чем языком. Слышно, он в марте поедет дале. Пождём…
В ночь пасмурную, когда насвистывал чичер – осенний ветер с нудным дождичком, и в трубе печной непутёво завывало – протопоп сидел в избе со своей семьёй и дьячком Антонием, толковал им Священное Писание. Часу в пятом стали на молитву. Протопоп говорил кануны, когда в низенькое оконце с улицы кто-то дерзко задолбил. Молящиеся в испуге замерли, а Аввакум взял свечник, подошел к оконцу и сквозь струи дождя разглядел прильнувшее к слюдяным вставкам бледное лицо в слипшейся бороде и неистовый отсвет в черных глазах пришлого.
– Што тебе, чадо? – спросил.
– Впусти, впусти! – требовал человек с улицы.
Протопоп подошел к двери, отодвинул щеколду, и в избу ввалился чернец в мантии и черном клобуке. Стоял, дышал сивушным угаром, покачивался, с него на пол стекала вода. Вперяясь безумными глазами в Аввакума, притопнул сапогом по лужице, возопил:
– Учителю! Людие тебя нарекают святым и пророком, дай же мне скоро-скоро Царствие Небесное!
«Беда моя, что сотворю?» – закручинился протопоп. А мних вопит, требует неотступно:
– Дай, пророк, дай!
– А чашу ту поднесу, можешь её испити?
– Могу-у! Давай в сий час, не закосня! – Чернец скинул клобук, тут же стащил с себя мокрую мантию и бросил на пол, остался в белой исподней рубахе: приготовился внити в царствие Божие.