«…прости, Михайлович-свет, либо потом умру, так было чтоб тебе ведомо, я не солгу: в темнице, яко во гробу сидящу, што мне надобна? Разве што смерть? Ей-ей, тако. Как-то моляся о тебе Господу с горькими слезьми от вечера до полуношницы, дабы помог тебе исцелитися душею от никонианской скверны и живу быти пред Ним, я от труда моего пал, многогрешный, на лице своё, плакался, горько рыдая, и от туги великия забвыхся, лёжа на земли, и увидел тя пред собою или ангела твоего опечалено стояща, подпершися под щёку правою рукою. Аз же возрадовахся начах тя лобызать и обымать со умилейными словами. И увидев на брюхе твоём язву зело велику и исполнена она гноя многа, и убоявшись вострепетал душою, положил тя на спину на войлок свой, на нём я молитвы и поклоны творю, и начах язву твою на брюхе твоём слезами моими покропляя, руками сводить, и бысть брюхо твоё цело и здраво, яко николи не болело. Душа же моя возрадовалась о Господе и о здравии твоём зело. И опять поворотил тя вверх спиною и увидел спину твою сгнившую паче брюха, и язва болыпи первыя явихися. Я так же плачучи, руками свожу язву твою спинную, и мало-мало посошлася, но не вся исцеле.
И очнулся от видения того, не исцелив тя здрава до конца. Нет, государь, надо покинуть мне плакати о тебе, вижу, не исцелить тебя. Ну, прости ж, Господа ради, когда ещё увидимся с тобою.
Присылал ты ко мне Юрья Лутохина и говорил он мне твоими устами: «Рассудит-де, протопоп, меня с тобою праведный судия Христос». И я на том же положил: буди тако по воле твоей, ты царствуй многие лета, а я помучусь многия лета, и пойдём вместе в домы свои вечныя, когда Бог изволит. Ну, государь, да хотя собакам приказал кинуть меня, да ещё благословляю тя благословением последним, а потом прости, уж тово не будет, чаю».
Наступили строгие предпасхальные дни, и надумал Аввакум выпроситься у своего тюремного надсмотрщика келаря Никодима, чтоб отпер дверь посидеть под солнышком на порожке, подышать свежим воздухом, но келарь просунул голову в окошице, зло обругал его:
— У-у, вражина! Душно тебе, вот скоро петлю накинут на выю, так в ней болтаясь, ужо надышишься! Добрые люди к те ездют, а ты им ковы супротивные строишь, царя в письмах почём здря срамишь. Поготь-ка, я тя счас освежу, пого-оть. — Хлопнул ставнем. — Эй, Кузьма, тащите достки и глину.
Затопали, забегали мнихи, забили досками окошко и все щели, да ещё и глиной обмазали, а кто-то в продух тлеющую тряпку вкинул, да и опять заткнул продух. Но не так-то просто было заставить задохнуться протопопа, бывало и прежде в Даурах устраивали ему угарные дни, да всё жив. И теперь, сколь позволяли цепи, сполз на земляной пол, внизу-то не так было дымно. День томили, хихикали, клацали кресалами, видимо, раскуривали трубки:
— И мы подымим, отец Никодим, чё он один-то знай сидит-покуриват!
— Эй, како тебе тамо в норе той, сусляк, не задохси?!
Да вдруг гомон притих под грозными окриками, а там и доски, визжа гвоздями, слетели с окошка и двери.