— Нико-он, Никон, — скорбно промолвил старец, шевеля понурыми усами. — Тако — то ныне, яко младенчушко зазорный, на жёстком камушке тужишь. А сказывал ране — подале от царей, так головушка целей. Нет же, сладили с Лексеюшком дурневу дуду Отчине на беду, а почали дуть — у самих слёзы идуть. Царь-от, выученик твой тишайшой, аки пнул тя с престола — тако-то люто доунавозил нивушку русскую чужебесием латинским, а помирая, боле от страха ревел, чем каялся, — до крайнего вздоха всуе надеялся, могила все грехи его с ним прикроет. Ну да укрылся могилой, а грехи на тот свет концами повылезли… Ноне сумерничал аз с преподобным Сергием Радонежским, всё-то он который век молится за землю Отчую, всё-то печалуется. О нонешнем священстве, о службах, тобой умысленных по кривым служебникам греческим, тако молвил: «Благодать от них на небо улетела, и вот — суетно кадило их и грешно приношение».
— Опеть ты незван явилси, опеть в душу мою аки в пазуху лезешь. — Никон опустил руку, мазнул языком по ссохлым губам и удавьим взглядом уставился в старца. — С чем ноне, припозднясь, пожаловал, блукалец неусыпный? Всё-то поминашь неотступно?
Старец насупился, кивнул:
— Незабытно поминаю и не я токмо. Помянщиков у тебя тьма, да не мочно до срока им зреть пастыря немилостивого. Ужо пождут мало, да и выйдут, оправданные, на Стретение с тобой долгождомое. У готовься, день тот на твоём порожке.
Никон ворохнулся на валуне, отвёл от старца бледное, с чёрными унорышами глаз оснулое, вроде умершее лицо, болезно заперхал:
— Кхе-кхе… Ува-а-жил. Поминами твоими я как клюкой под-пираюся. Да нешто жалкуешь о душе моей? Ну, всяко-то услезил меня.
— А как не жал ковать, тугой ты человече! — гость притопнул посошком. — Рабам Божьим душа свыше посылаема есмь, она подарок Господний. Ежели проказят её, то и губят себя невстанно. Но… услезил, говоришь? Так это гордыня твоя — грех смертный — уязвлена бысть, сердце сокрушено и слезит во покаяние. То и угодно Богу во всяко время.
Покряхтывая, Никон развернулся к старцу и как захристорад-ничал:
— Не злоказни боле, кто ты не есть, свет-старче, оставь, пожалуй. Мне даве тобою рекомое всё-то сбылося, да и царь со иудами-греками всяко умаял, то и поделом дурню мужику. — Мних прищепил губы пальцами, туда-сюда побегал глазами. — И туто-ка, — откинул головой на стены обители, заподмигивал из тёмной глазницы колким глазом, — чёрная братия без устали смертки моей ждёт. Вдругоряд травить учнут во дни святые, постные. В кашку чего подмешают, кореньев там колдовских, шкурок жабьих да травки наговорной. Они ж как есть ведьмаки и упыри летячие, а тому, чему статься от них, лешаков, аз, болезной, мышкой-доможилкой наперёд извещаем. Она, задружие моё, в келье со мной живёт — постничает. Оно и молится, токмо по-своему: похрумкат крошками и ну по мордашке усатой лапками возить — умывается вроде, а сама, хитруха, тол-мудит, але ишшо ково там творит. А пошто нет? Кажное дыхание свого Создателя славит. У Федьки Ртищева тож собачёнка водилась, так она, сказывали, истинне крестилась и благословляла лапой двуперстно. Никоном насмешники кликали, ну да её хлебушком подманули мои добрые монаси и удавили пояском раскольшицу. А ишчо пошепчу тебе про тутошного Никитку-игумена. Ох, не люб до меня! Келейника мово, Шушеру, в келью почал не пушшать, токмо доможилка моя его не послушает и всяко-то около меня: оно и утешливо и душу теплит. А Никитка, он, неначе, с разуму отпятился: кажну-то ноченьку чертят малых тех ко мне напушшат. Они в уважении к нему, чёрту большему, его, мне сказывали, сам сатана в зыбке нянчал.
Сугробный старец слушал сострадательно, как слушают лепет дитяти неразумного, даже переступил посошком, подвинулся к монаху. И оконца келий в тёмной стене монастырской, едва проявленные тощим свечным отсветом, вприщур глядели на них, как прислушивались.
— А ведь я досель патриарх российский, отец отцов и святитель крайнейший не токмо всему люду, а и ему, архимандритишке! — грозя пальцем, ворчал Никон, по привычке жамкая иссохшей крупнокостной пястью набалдашник берёзового посоха. — Ан неймётся Ники-тушке, посылат в полную луну их цельной стаей меня наведывать: вскочут и на полу усядутся рядком, на окошице примостятся, копытцами пощёлкивают, а ино на ложе каменном моём в ногах присуседятся. И крестом от них отмахивалси и кадилом густо дымил — не уходют! Токмо чихают и глазы лупастые кулачками мохнатыми трут. Ноченьку всюё этак-то посиживают. Ничё не пакостят, не шалуют. Из себя бравенькие, шёрстка лоснится. И почё тако-то люб я имя?
Старец отнял голову с посошка, закивал, понимая.
— Полнолуние — ихнее времячко. Да и ты дитятем снобродным рос, так они тебя своим дедушком чтут. Небось, хмельное с имя распивал, оно и привадил. А коей гурьбой оне? Числил?