Впрочем, теперь мое положение, кажется, изменяется к лучшему. То есть с формальной стороны изменяется к лучшему, с той стороны, что сноснее становится жить здесь, претерпевать прелести родительского очага. Прежде, бывало, стоит мне взять книгу и направиться из избы, стоило опоздать к обеду, обмакнуть хлеб в солонку, облокотиться на стол во время еды, не выразить надлежащего внимания к успехам Кроликов, Любезных, Атласных, не вовремя улыбнуться, не вовремя нахмуриться, не вовремя надеть шляпу, не сделать почтительной физиономии, когда это требовалось предметом родительского разговора, - как наступал вышеописанный террор, и мать начинала потрясать вздохами больную грудь свою... Теперь же у меня есть основание как можно меньше бывать дома и даже не присутствовать за трапезой. Курьезные вещи говорятся иногда по этому поводу. Сидит у отца управитель.
- Что ж, Ефрем, - с притворною скромностью говорит отец, - дома нонче обедаешь аль с господами?
- Сегодня у них.
- То-то. Надо знать. Мать! Ефрем Капитоныч опять с господами будет обедать.
Управитель являет вид благоговения и скрытой зависти.
- Что означает образованный человек! - говорит он. - Нас с вами, Капитон Аверьяныч, не пригласят!
- Чего захотели! - посмеивается отец. - Не то что нас, а пожалуй, и дворянина иного не допустят. Ему вон, пожалуй, генеральша руку подает, ну-кось - сунься иной благородный!.. Как, Ефрем, обучаешь барчука-то, понятлив?
- Понимает.
- А! Время какое, Капитон Аверьяныч! - восклицает управитель. Дворянские дети у нашего брата уму-разуму набираются!
Отец делает многозначительное "гм" и с дьявольским торжеством кривит губы наподобие улыбки. Мать с умилением, как на икону, смотрит на меня из-за перегородки...
Возмутительно, возмутительно, возмутительно!
Я тебе писал, кажется о "сыне Витязя и Визапурши"?
Так вот этого самого сына, - его звать Кролик, - повели в Хреновое, на бега. Трудно вообразить, каким душевным истязанием подвергает себя отец по этому поводу. Во-первых, он сомневается в наезднике, не пойму хорошенько почему. Во-вторых, Кролик есть как бы результат бесконтрольного управления заводом: с самой смерти старика Гарденина отец задался целью улучшить завод и на так называемое "освежение кровей", то есть на покупку новых жеребцов и кобыл, ухлопал тысяч до десяти. В третьих, никогда гарденинские лошади не появлялись на ри.сталищах, и это будет первый дебют. Нам-то органически невозможно понять всей этой чепухи, но несомненно одно, что отец теперь настоящий мученик, что для него наступает теперь - "быть или не быть". Мать втихомолку передавала мне: не спит по ночам, кряхтит, ворочается, задремлет - вскрикивает, а то оденется и серёд ночи уйдет в степь, напевая "Коль славен наш господь в Сионе" и постукивая костылем. Как-то потемнел, осунулся... Такова, брат, заразительность этого Бедлама, что, сознаюсь, меня самого начинает беспокоить мысль: а что, как осрамится "сын Витязя и Визапурши"?.. Счастливец! Ты не испытываешь таких доисторических беспокойств.
Нужно рассказать тебе кое-что о матери. Едва ли это не самая мучительная сторона здешней моей жизни. Я не знаю женщины, к которой бы более подходили слова: "Ты вся - воплощенный испуг, ты вся - вековая истома". Отчего же? С внешней стороны она ведь, казалось бы, поставлена вовсе не в такие жестокие условия. Гнет крепостного права не коснулся ее. Отец всегда стоял в фаворитах и скорее давил других, чем сам находился под прессом. Работой мать не имела нужды обременяться, на барщину не хаживала, в господские "глазки" не засматривала. Напротив ей самой услуживали, с ней самой готовы были заискивать. А между тем эта ровная, наружно-благоденственная жизнь весьма исправно разбила ей грудь, искалечила душу.
Весь секрет в том чувстве неугасимой любви, которая снедала ее и не находила достаточного отклика. Отец, замкнутый в своем величии, в своих высоких "коннозаводских"