- Вот как было дело. Я исстари любил почитать и побеседовать о превозвышенном. И когда был молод, нечего сказать, посмотрел свет. Я ведь подарен Гардениным-то, а был князей Ахметовых дворовый человек. И остался от родителей сироткой. Ну, князь, - царство ему небесное! - это, значит, отец будет нашей барыни, - и совал меня туда и сюда. Тромбону отдавал учиться, в повара, по шорной, по кондитерской, по столярной части. Одно время оказался у меня бас, душенька, - ну, сейчас меня, доброго молодца, в певчие снарядили. Сломался малемько погодя бас, взяли из певчих, вроде как камердинером приставили к молодому князю, братцу нашей барыни. Я с молодым князем прожил в Москве три года, мало того - в чужих краях, в городе Париже побывал: из дня в день ровным счетом два месяца. Помню, пристрастился там князь к картежной игре, все до ниточки спустил... кушать-то нечего, каштаны, бывало, жаривал его сиятельству, овощей питались... Пошатался, душенька! Ну, опосля того, как-то на Татьянин день, князь и подарил меня сестрице. Призвала меня Татьяна Ивановна, спрашивает: "Что же ты, Иван, можешь?" - "А что ж, говорю, сударыня, все могу: по шорной, по кондитерской, по столярной части, могу и за повара и ноты не забыл, ежели потребуется, и лакейское дело знаю, - что прикажете, то и буду исполнять". - "У нас, говорит, все это есть, только столяра нету: будь ты, Иван, столяром". Так с тех пор, душенька, я и не отхожу от верстака, вот уже двадцать восемь лет... И был у барина приближенный лакей, Емельян. Умственный человек. И завязалась у нас с Емельяном великая дружба. Вот как, бывало, управится по своему лакейскому делу, придет ко мне в мастерскую, - напролет ночи просиживали... Все насчет души и из божественного. А то и светские книги читывали: романы, повести, стихи; рассказывали друг дружке истории. И купила барыня у господ Вельяшевых горничную себе, так белолицынькая, Людмилой звали. Вот, вижу, прошло сколько времени - не по себе мне сделалось от Людмилы: напала тоска, спать не сплю, сосет. Известно, плотская любовь. С другой же стороны замечаю, и с Емельяном что-то неладное творится: из лица потемнел, глаза ввалились, задумываться начал. Жалко мне сделалось друга. Сидим однажды, и как-то грустно... "Друг, говорю, великий, Емельян Петрович! Откройся, душечка, отчего твоя печаль?" А он мне тем же оборотом: "Откройся и ты, Иван Федотыч, и с тобой, вижу, что-то не совсем ладно". - "Что ж, говорю, таиться мне нечего: уязвила меня Людмила-горничная, а приступиться боюсь по великой своей робости". Вижу, сменился с лица Емельян Петров, затряслись губы, отвечает глухим голосом: "Так я и знал.
Недаром Людмилу в краску бросает, как ты в барский дом приходишь; видно, не попусту она, как юла, вертелась; ты в барынином шифоньере замки вырезал: и нет ей нужды, а все егозит вокруг тебя..." А мне, признаться, и самому мерещилось, что Людмиле-то тово... люб я; ну, от великой своей робости отгонял такие мысли. Тут же, как услыхал Емельяновы слова, не выдержал и возрадовался:
"Друг, говорю, сколь я счастлив безмерно, и сказать тебе не умею!" Глаза-то мне заметило, что на нем лица нет.
И вдруг вскочил Емельян с места, глянул на меня, плюнул: "А мне черт с вами!" - говорит... хлопнул дверью, ушел. Враз все ровно осияло меня: значит, и он чахнет от Людмилы. Ну, осиять-то осияло, а видно, душенька, истинно сказано: плотская любовь из человека зверя делает. Зачал я с тово раза улучать время - с Людмилушкой встречаться, зачал слова ей говорить прелестные, сделал шкатулочку красного дерева, подарил... Одним словом, прямо надо сказать: дело наше пошло на лад. Об Емельяне же Петрове и думать позабыли. Тем временем, смотрю, бросил он ко мне ходить, встретит когда - не кланяется, угрюмый, злой сделался. И замечаю, два раза меня барин изругал:
копотко-де работаю. "Ты, говорит, все глупые разговоры разговариваешь да с глупыми книжками барские свечки жгешь; я тебя, говорит, научу знать свое место". Грустно мне сделалось: вижу, Емельянова работа, он барину в уши нашептал. Ну, однако, улучил время, перемолвился с Людмилой, - не сказал ей, что думаю на Емельяна, а вот, мол, так и так, барин мне огорчение сделал, обидел напрасно...
Перемолвился, говорю, выронила она словечка два, опять мне весело стало на душе... И по некотором времени работал я в барском кабинете, - как сейчас помню, этажерку пристраивал над письменным столом. И лежал на столе портфель. Ну, кончил я, душенька, свою работу, собрал инструмент, пошел к себе в мастерскую. Только что хотел фартук снять, обедать идти, вдруг прибегает Андрюшкаказачок, зовет к барину. Что, думаю, такое? Иду... Вижу, барин вне себя мечется по кабинету, сам, как свекла, багровый. А это у Гардениных уж первый признак: сделается красен, значит в великом гневе. Горячие господа! Смотрю: