— Что, аль не по скусу? Ну, уж, — однодворка, сокол мой, с тем возьми! А я их, признаться, страсть люблю, этих однодворок. Вот еще, радость ты моя, есть у меня в Боровой на примете… — Он искоса поглядел— в дверь и тотчас же изменил предмет разговора. — Ягодка! Не отведаешь ли наливочки, а? Рюмочку-другую? Ежевичная, андел мой. Нет? А я, признаться, сам-то ее мало потребляю, нодля баб держу: ха-а-рошая привада! И гости иные угощаются… ничего! Сколь же часты гости у меня, матушка, уму непостижимо. Что делать, любят меня, старика. Ты только, миляга, папашеньке не болтай: страсть я его боюсь. Вот, братец мой, какое дело: теперь его да еще конюшего Капитона я так и почитаю замест грозы. Кричат, шумят… К чему? Что хорошего? Я, голубенок ты мой приятненький, крика никак не могу выносить. Я робок. Ежели на меня цыкнуть покрепче, я прямо ослабну.
— Нельзя ведь, Аг. афокл Иваныч, порядок требует.
— Порядок, говоришь? Вот это точно. Это справедливые твои слова. Я иной раз на волков так-то погляжу, братец ты мой: вот, разбойники, зайчат режут. Ну, а потом р подумаю: значит, порядок такой, значит, предустановлено.
Ну, черт ее дери, нечего тут толковать! Так вот насчет гостей, милый человек. Ты не подумай — такой уж я до компании охотник… А вот страсть моя — людей стравливать, промеж себя. Вот на той неделе… ха-ха-ха!.. — он так и заколыхался от смеха, — Лебедянский молоканин с дьячком иэ Щучья сразились Ну, что ж ты думаешь, друг разлюбезный? Едва рознял. Прямо дьячка за косу отволок 6 т молоканина. А то еще — жалеишников стравливаю. Этих больше по весне. Вот Потапка из Кужновки — страшный завистной на жалейках играть!.. Прямо, узнаю, какой объявится мастер по этой части, съезжу и стравлю с Потапкой. Да у меня, Миколушка, беспречь ратоборство происходит. Ономнясь об масленой песельников стравил — Гаврюшку прокуровского да Андрюшку из Гороховки. Здорово, подлецы, разделывали! Али насчет пляски… Ну, друг, насчет пляски да еще балалаечной игры я вот что тебе скажу: сколько ни есть в округе плясунов и балалаечников — всех перепляшу и переиграю, ей-богу. По правде тебе сказать, я и за Акулькой-то больше из-за пляски погнался. Влить ей ежели стаканчика три, эдак чтобы рассолодела, — начнет откалывать, уноси ты мое горе во чистое поле… Да что тут толковать! — Он сорвался с места, схватил лежавшую подле балалайку, тряхнул кудрями и сделал ловкую выступку. — Хочешь? Ты прямо говори: желаешь?
Сейчас взребезги разворочаем… — и каким-то певучим, разтульно-изнеможенным голоском, прищуривая глазки, усмехаясь алыми, точно выкрашенными, губами, вскрикнул: — Жхи… кхи… кахи — ну! Кахи, кахи, кахикала, полну избу накликала, еще бы кахикати, да некуда, кликати!.. Эй, Акулька! Щеки писаные, брови сурмленные, повадка картинная, а походка павлиная!..
— Оставь, Агафокл Иваныч, — густо краснея, сказал Николай, — неловко как-то… ни с того ни с сего — плясать.
Агафокл быстро успокоился, сел и отложил балалайку.
— Это точно, — добродушно согласился он, — это справедливые твои слова, что неловко. Ну, вот, братец ты мой, Иван Федотыч меня любит. Что я и что он, сам можешь понимать, друг разлюбезный… Прямо можно сказать не ложно
— божественный человек; а вот любит, в рот ему — малина. Ну, и я здорово ему подвержен… ума — палата, братец мой. Захочется ему эдак о божественном поговорить, я никак не поленюсь: сейчас, господи благослови, на иегашку, враз достану кто занимается эфтими делами.
Я, птенчик ты мой драгоценный, даром что живу в диком месте, на всю округу знаю, кто до чего охотник. И вот соберу их… И им-то любопытно, и мне потеха. Вот теперь Арефия раздостал: этот сам упросил стравить его с Иваном Федотычем… Ух, зазвонистый мужичишка! Послушаем, послушаем… разлюбезное, братец мой, время проведем!
Вдруг какая-то уморительная мысль пришла в голову Агафоклу; сдерживая душивший его смех, он толкнул Николая в бок и, указав в сторону реки, прошептал:
— Леща пошел ловить!.. А-ах, чудеса, брат, на свете…
Леща ли ей нужно?.. Дурак, дурак! — и потом с отвисшею нижней губой подмигнул Николаю: — Ты часто у них пребываешь, как насчет Татьяны-то? У, и товар же, братец ты мой, — первый сорт!
— Вот еще выдумал!
— Ну, чего? Ну чего, дурашка, румянеешь?.. Хе-хехе! Аль я не понимаю! Бабе есть ли двадцать годов, — шестнадцати он ее, старый тетерев, замуж взял, — красоты — на редкость поискать, и вдруг вы бы зевать стали.
Да что, черт ее дери! Прямо грех зевать с такой бабой.
Ведь он весь сплющился, ссохся, Иван-то Федотыч, ведь Танюше с ним маета одна, а тут эдак под боком душа-паренек, в соку, миленький, пригоженький… Охо-хо-хо, какая сладость, братец ты мой, в ваших делах с Татьяной!
Николаю и омерзительны были слова Агафокла о столяровой жене и вместе новы, интересны и завлекательны.