Мартин Лукьяныч отослал его и стал дочитывать письмо; в конце было следующее загадочное место: «…Из дела выяснилось, добрейший, что, перед тем как выехать в степь, оный Агафокл Иваныч пил чай и имел разговор с вашим сыном. Для вящего дознания надо было бы по-настоящему привлечь к оной процедуре и сына вашего в качестве чрезмерно важного свидетеля, но г-н становой пристав, памятуя вашу всегдашнюю благосклонность, сего избег и даже строжайше приказали другим свидетелям молчать, а потому надеются, что и вы, достойнейший, поспешите с своей стороны немедля прислать для получения денег и на предмет выдачи г-ну становому приставу узаконенной расписки». Впрочем, для Мартина Лукьяныча тут ничего не было загадочного; прочитавши вслух это место, он шумно вздохнул, поскреб затылок, прошептал: «Ах, народец, черт бы вас подрал!» — и сказал Николаю:
— Напишу тебе доверенность, съезди к становому. Кстати, узнаешь, кто убийца: я уверен, покойник из-за баб пострадал, — и с грустью добавил: — Вот ты все не чувствуешь, Нико´ля: через тебя приходится сорок два целковых в печку бросить… А почему? Потому, что ты мой сын. Ты там с Агафоклом какие-то разговоры разговаривал, а я плати.
— Но зачем же, папенька, платить? Сам же он пишет, чтобы прислать за деньгами.
— Мало ли что он пишет! Да, во-первых, и не сам, разве не видишь? Не его рука, и не подписано… Не беспокойся, не дурак. Прямо, чтобы тебя не допрашивать, желает прикарманить сорок два рубля. Известная анафема.
Николай возмутился.
— Ну, я, папаша, не понимаю, зачем поощрять такие подлости, — воскликнул он, — мне ничего не стоит фигурировать в качестве свидетеля! Неужели из-за этого покровительствовать разным гадким инстинктам и давать взятки? Достаточно ему того, что об Рождестве два воза с провизией отсылаете.
— То-то ты много воображаешь о себе. Еще бы недоставало — сын гарденинского управляющего и вдруг на допросе! Тебе это, может, все равно, а мне не все равно. Ты, брат, глуп, а туда же лезешь рассуждать. Выдай расписку, денег же никаких не бери. Скажи: папаша, мол, приказал кланяться и нижайше благодарит. Да будь у меня повежливей… Слышишь? Ступай.
Это было утром. Николай очень скоро доехал на своем Казачке до базарного села X., где имел резиденцию Фома Фомич. Первый попавшийся мужик указал Николаю домик станового. Николай не только не знал его квартиры, но ему не случалось видеть и самого Фому Фомича: становой заезжал в Гарденино весьма редко, а за последний год ни разу не заезжал. Приблизившись к дому, Николай увидал, что в пять или шесть окон, выходящих на улицу, разом высунулись и с дружным взвизгиванием опять исчезли молодые девицы. Все были прехорошенькие, пухленькие, розовенькие, в папильотках и белых ночных кофточках, — только одна в чем-то темненьком. Несмотря на новые серьезные мысли и впечатления, Николай приосанился, погладил усики, искоса посмотрел на окна: из-за кисейных занавесок, из-за горшков с геранью и восковым плющом светились смеющиеся, жадно любопытствующие глаза. Николай привязал лошадь, вошел в чистенькую, недавно выкрашенную переднюю и громко спросил:
— Дома господин становой пристав?
За дверями послышался шум, точно от бесчисленного множества накрахмаленных юбок, затем какая-то возня, взвизги, задушаемый смех, шепот; наконец дверь быстро распахнулась, и на пороге в светленькое, тоже недавно выкрашенное зальце появилась густо румяная, хорошенькая девушка, с бойкими серыми глазками, с толстою светло-русою косою ниже пояса, в коричневом платьице и в черном передничке.
— Вам отца нужно? Он в кабинете, — сказала она, стараясь быть серьезной.
Где-то послышался топот множества ног, звонкий хохот. Девушка нахмурилась, прикусила губы и строго взглянула на Николая. Николай сделался малиновым.
— Точно так-с, — сказал он, — я сын гарденинского управляющего… Рахманный-с.
— Вера Турчанинова, — выговорила она с необыкновенною серьезностью и крепко, по-мужски, потрясла Николаю руку. — Идите, я провожу вас.
«Какая прелестная особа!» — думал Николай, следуя за Верой и с восхищением всматриваясь, как грациозно колеблется ее тонкий стан, как густая коса красиво оттеняет беленькую, точно выточенную шейку. Фома Фомич был еще в халате. Он сидел в глубоком кресле перед столом, прихлебывал чай, курил из длиннейшего чубука трубку и внимательно просматривал какие-то бумаги. Это был тучный, большого роста человек, на взгляд лет пятидесяти, с серыми коками и приглаженными височками на круглой огромной голове, с расплывшимся геморроидального цвета лицом, с живыми, проницательными глазами.
— Мосье Рахманный, — объявила Вера, вводя Николая в кабинет.
Фома Фомич сделал вид, что чрезвычайно обрадовался; потом сделал вид, что вот сейчас вскочит с места, бросит трубку и обеими руками потрясет руку Николая; но ничего этого, однако, не произошло, и он ограничился тем, что сказал: