Наконец оба затихли. Обессиленный Иван Васильевич разжал руки – бабьи ноги скользнули по его спине, и она шмякнулась на землю, заводя глаза и тяжело дыша. Его тоже не держали ноги – опустился рядом. Здесь, на глубине, земля была прохладная. Блаженство!
Господи, прости, хорошо-то как! Грех, а до чего сладок! Вот бы уснуть сейчас на часок или хоть на минуточку…
– А ты меня не помнишь? – вкрадчивый шепот вторгся в уже наплывший сон, заставил вздрогнуть, встрепенуться и с недоумением оглядеться: кто тут еще зудит над ухом?
Иван Васильевич немало удивился, увидав рядом свою нечаянную полюбовницу. Почему-то был уверен, что она должна исчезнуть туда, откуда взялась. Нет, ну в самом деле, какая в ней теперь надобность? Однако же вот – сидит и стрекочет чего-то.
– Помнить? Тебя? Откуда бы мне тебя помнить?
– Да я ж Фимка, дьяка Шемурина дочка! Да ты что, забыл?! – Ее пухлая, нацелованная нижняя губка обиженно отвисла. – Ну вспомни же! Москва горела, когда Глинская-княгиня волхвовала. Ты приехал из Воробьева, а народ: выдайте нам-де княгиню с детьми! Юрий Васильевич Глинский надумал в Успенском соборе прятаться, а его в клочки растерзали. Мы с батюшкой тогда были на него и на княгиню Анну первые доказчики. С этих пор и зажили толком…
Она хихикнула, а Иван Васильевич нахмурился, почуяв в ее словах что-то неладное.
– Ты о чем?
– Ну так ведь с того пожара все дела наши поправились. Тятька дом отстроил у Никитских ворот – хороший дом! Мне приданое такое дал, что за меня все парни с нашего конца смертным боем друг с дружкой бились. Потом высватал один… – Она повесила было нос, но тут же повеселела: – Его вчера горящим бревном придавило. Повез, дурак, кубышку спасать, да так и сгорел вместе с кубышкой. И дом наш дотла сгорел. И тятькин дом тоже. – Фимка небрежно перекрестилась и вдруг зашлась хохотом: – Вот же чудно, а! С пожара богатство наше пошло – в пожар оно и ушло!
– Прах ты есть и во прах обратишься, – рассудил Иван Васильевич и вкрадчиво спросил: – Что-то я не пойму, с чего ж вы разбогатели тогда? Теперь припоминаю: отец твой кулаками себя в грудь бил, жена, мол, сгорела, сын, дом и все добро…
– Сгорели и маманя, и братишка, это правда! Царство небесное, – Фимка привычно обмахнулась крестом. – Но поп из Благовещенского собора дал нам на поправление хорошие деньги, дай ему Бог здоровья.
– Поп из Благовещенского собора? – не поверил ушам Иван Васильевич. – Какой еще поп? Сильвестр, что ли?
– Надо быть, он, – кивнула Фимка и вдруг, болезненно сморщившись, бесцеремонно задрала подол и почесала между ног: – Жеребец ты, батюшка, ну чисто жеребец: порвал-нито бабу!
И тоненько, испуганно запищала, когда Иван вскочил на ноги и бешено уставился на нее:
– Ну чего ты, чего, милочек? Не гневайся, коли что не так ляпнула…
Он смотрел сверху вниз и стискивал зубы до скрипа, пытаясь унять подкатившую к горлу тошноту. Отвращение к себе сделалось непереносимым. Да не лишил ли его Господь разума, что попустил сношаться в грязи и тлене с этой тварью, пособницей убийц его дяди, его родни?! И она совратила его своей плотью, она заставила его изменить жене! Как серпом по сердцу, ударило по глазам видение: бледное, почти неживое лицо Анастасии, утонувшее в подушках, ее пальцы, истончившиеся до того, что перстни скатываются.
Он чуть не завыл от раскаяния и горя.
Сгреб бабу за волосы горстью, потянул с земли, вынуждая встать. Глаза у нее были стеклянные от боли, в точности как бабкины бусины:
– Помило… милосерд… больно, пусти!
Видно было, что она сейчас завизжит нечеловеческим голосом. Иван Васильевич запечатал ей рот ладонью, другой перехватил горло, прижал к стене погреба и держал так, все крепче сдавливая руку, пока Фимка не перестала дергаться и царапать стену скрюченными пальцами, а в ладонь ему не вывалился ее язык. Отпустил – она ссунулась кулем под стенку, запрокинула голову. Желтые мутные глаза закатились под веки.
Брезгливо передернувшись, Иван Васильевич отер обслюнявленную руку о край Фимкиного сарафана и, схватившись за какое-то бревно, легко выбрался из погреба.
Оглянулся – вроде никто не смотрит в его сторону, люди заняты делом.
Делом! А он тут…
– Господи, прости меня. Прости, Господи!
Понесся, перепрыгивая через торчащие бревна, прочь от развалин, крича:
– Коня мне! Коня, живо!
Переполошенные слуги, стражники бежали со всех сторон – оказывается, царя успели потерять. Ничего не понимали, что вдруг с ним сталось, но не осмелились спрашивать – послушно подвели коня и только крестились вслед, когда государь наметом погнал из Москвы: да что за муха его укусила?!
– … Когда же пришло время князю Петру и княгине Февронии благочестиво преставиться, умолили они Бога, чтобы в один и тот же час призвал их к себе. И порешили, что будут похоронены оба в одной могиле. Повелели вырубить им в едином камне два гроба, чтобы одну только преграду иметь между собою…
Голос Юлиании звучал чуть слышно, словно дуновение свежего ветерка. Анастасия блаженно закрыла глаза. Муж встревоженно стиснул ее пальцы, и она ответила едва ощутимым успокаивающим пожатием.