О Боже, как она была сейчас счастлива и спокойна! Государь-Иванушка только что прискакал из Москвы и, даже не смыв с себя грязь и копоть, кинулся в опочивальню жены, припал к ней и покрыл ее лицо такими поцелуями, от которых все сердце, все существо ее встрепенулось и ожило. Горячечный шепот его был похож на бред, а слов, исполненных такой любви, Анастасия, пожалуй, не слышала от него и в самое их золотое, молодое время. Он говорил, что все эти годы она одна владела его душой и телом, ей и только ей среди ныне живущих он был и останется верен на веки вечные. Анастасия упивалась его клятвами, как упивается умирающий от жажды свежей, прохладной водой. А ведь как темно, как тяжко было на сердце совсем недавно, незадолго до его приезда! Могила, та самая, которая скоро примет ее, жадно разверзла зев свой, дышала смрадом, и тьмой, и почему-то гарью, словно погреб сгоревшего дома. А теперь чудилось, что миг тьмы на пути к свету будет краток, словно один-единственный вздох. Оттуда, из легких облак, взглянет она на милых сердцу – на детей, на любимого и верного мужа…
– Однажды преподобная и блаженная Феврония, нареченная во иночестве Ефросиния, для пречистого храма соборной церкви вышивала воздухи,[26]
на которых сияют лики святых. Преподобный же и пречистый князь Петр, нареченный Давид, прислал к ней, глаголя: «О сестра Ефросиния! Дух мой уже отходит от тела, но жду тебя, ибо решили мы вместе покинуть мир сей». Она же отвечала: «Подожди, господин, пока дошью воздухи во святую церковь». Он вновь послал к ней, глаголя: «Уже сил моих больше нет ждать». Феврония же отвечала: «Подожди еще немного, господин мой: воздухи не дошиты». И в третий раз явились посланные от князя Петра: «Прощай, умираю, не дождусь тебя, княгиня моя!» Тогда Феврония отложила недошитые воздухи, где сияло уже лицо святого, а ризы его были еще не окончены, воткнула иглу в ткань и нить на нее навертела, чтоб не распустилось вышиванье. И пошла она к блаженному Петру, который ожидал ее, сдерживая свой последний вздох. И, помолившись, отдали они свои чистые и святые души в руки Божии…Легкий шум заставил Юлианию прерваться и поднять глаза от книги. Государь Иван Васильевич опускался на колени возле постели жены. Анастасия, чудилось, спала… но это был последний сон.
Когда хоронили царицу, возле Девичьего Вознесенского монастыря яблоку негде было упасть. Не только двор, но и вся Москва провожала ее к месту последнего успокоения. Все плакали, и всех неутешнее нищие, называвшие Анастасию доброй матерью. Им раздавали милостыню на поминовение усопшей, но никто не брал, ибо горька была им отрада в этот день печали.
Государь шел за гробом и, казалось, сам был близок к смерти. Его не вели, а тащили под руки. Он стенал и рвался в ту же могилу; один только митрополит осмелился напомнить царю о христианском смирении. Порою он с надеждой начинал озираться, словно среди сонма этих печальных лиц надеялся найти кого-то, кто помог бы ему избыть горе. Не узнавая, смотрел на брата, на князя Старицкого, на какого-то зеленоглазого иноземца в черных одеждах, который пробился близко-близко к гробу царицы и с ужасом вглядывался в ее лицо, на которое смерть уже наложила свои тени…
Перед тем, как закрыли крышку гроба, Иван Васильевич вдруг бросился вперед с криком:
– Куда ты от меня? Как обойму тебя отныне?
Его унесли почти беспамятного, а государыню, под звуки рыданий и песнопений, опустили в могилу.
Первую царицу, Анастасию Романовну Захарьину.
ТОСКА
Что вижу я? Объяли меня волны смерти и потоки беззакония устрашили меня, цепи ада облекли меня и сети смерти опутали меня!
Тоскливый, исполненный слез голос надрывал слух.
– Тише, тише, батюшка! Лег, ну и лежи, и спи!
Это уже был другой голос. Чья-то бледная рожа нависла над Иваном Васильевичем. Он испуганно отшатнулся:
– Кто тут?!
– Да я, Федор. Поспи, родимый. Закрой глазки-то.
Иван Васильевич вслушался. Тот, мучительный, жалующийся голос утих. В больную голову с трудом пробилась мысль, что это был его голос, он сам пенял на свои страдания и одиночество кому-то неведомому, и вот гляньте – образовалась рядом душа живая: Федька, сын Алексея Даниловича Басманова, – с синими подглазьями, с выражением беспокойства на красивом изнуренном лице.
– Федька? Ты один тут?
– Оди-ин, – Басманов широко, словно молодое, усталое животное, зевнул. – Прочие вповалку спят.
Иван Васильевич с усилием приподнял тяжелую голову. В глазах все плыло, но он обнаружил себя в просторной опочивальне – своей собственной. У двери на полу скорчилась чья-то могучая фигура. Даже в полутьме ударило пламенем по глазам.
– Огонь, огонь! – Иван Васильевич испуганно заслонился ладонями. – Голова у человека горит!
Федор меленько, по-бабьи рассмеялся:
– Полноте, батюшка. Это Малюта Бельский, он отродясь рыжий, яко пламень. А поджары все погашены, пожары все потушены. Спи, спи. И я прикорну.
Он приподнялся с ложа, на краешке которого сидел, но Иван Васильевич испуганно схватил парня за руку:
– Не уходи. Страшно мне. Ляг тут, подле. Не уходи.
– Воля твоя.