Более того. Мы корпим над отрывком из вышеуказанной книги старика Гиппократа и все еще судим и рядим, подлинно ли врач с физиономией мрачной, угрюмой, отталкивающей, катоновской{569}
, неприветливой, недовольной, сердитой, хмурой огорчает больного, врач же с лицом веселым, безмятежным, приветливым, открытым, улыбающимся радует его. Все это, однако ж, вполне доказано и совершенно бесспорно. Вопрос в том, зависят ли огорченность и обрадованность от восприятия больного, который всматривается в выражение лица своего врача и но нему угадывает, каков будет конец и исход болезни: если радостное, то и конец будет радостный и желанный, если же мрачное, то и конец будет мрачный и устрашающий; или же они зависят от того, какие от врача к больному идут токи: чистые или мутные, воздушные или землистые, веселые или меланхолические. Второго мнения держатся Платон и Аверроэс.Как бы то ни было, вышеназванные авторы дали врачам особые указания по поводу того, какого свойства долженствуют быть их слова, речи, переговоры и собеседования у постели больного, к которому их позвали, а именно: все они долженствуют быть направлены к единой цели и к единой цели устремлены, то есть радовать больного, не гневя, однако ж, бога, и никоим образом не огорчать. Герофил, например, резко осуждает врача Каллианакса за то, что тот на вопрос, поставленный и заданный пациентом: «Умру ли я?» — нагло ответил;
Другому больному, который, желая осведомиться, как протекает его болезнь, спросил на манер доблестного Патлена:
он ответил совсем уж по-дурацки: «Не предвещает в том случае, если ты произошел от Латоны, матери двух прекрасных детей, Феба и Дианы». Равным образом Кл. Гален
Однако ж клевета, которую обо мне распространяли иные каннибалы, мизантропы и агеласты{572}
, была столь омерзительна и ни с чем не сообразна, что в конце концов я потерял терпение и порешил не писать более ни строчки. Одно из наименее тяжких обвинений, которые они мне предъявили, сводилось к тому, что книги мои полны всяческой ереси (впрочем, ни одного примера они так и не смогли привести) и смехотворных дурачеств. Дурачеств в них, и правда, немало, — это же их единственный сюжет и единственная тема, — но отнюдь не богопротивных и королевскую особу не задевающих; ереси же в них и вовсе нет, если только, вопреки здравому смыслу и общепринятому словоупотреблению, не приписывать мне того, о чем я и не помышлял бы даже под страхом тысячу раз умереть, буде такое возможно: это все равно что под словом «хлеб» понимать камень, под словом «рыба» — змею, под словом «яйцо» — скорпиона. Я Вам как-то на это пожаловался и прямо сказал, что когда бы я сам почитал себя не за истинного христианина, а за такого, каким они меня в извете своем выставляют, и когда бы я в своей жизни, в своих писаниях, речах, даже в мыслях обнаружил хотя бы искру ереси, они бы так постыдно не попались в сети духа клеветы, сиречь Διάβολος'а{573}, который при их содействии возводит на меня такой поклеп, я бы тогда сам, по примеру Феникса, натаскал сухих дров и развел костер, дабы на нем себя сжечь.Вы мне тогда сказали, что покойный король Франциск, вечная ему память, был об их наветах поставлен в известность и, со вниманием прослушав мои книги (я упираю на слово
Сын же его, добрейший и добродетельнейший, благословенный король Генрих (да сохранит его господь на многие лета) поручил Вам и предоставил исключительное право быть моим защитником от клеветников. Сию благую весть о Вашем ко мне доброжелательстве я вновь услышал из Ваших уст в Париже, а затем — когда Вы посетили монсеньера кардинала дю Белле, который после долгой и мучительной болезни удалился для поправления своего здоровья в Сен-Мор — в край, или, вернее и точнее сказать, в райский уголок, сулящий исцеление, отдохновение, успокоение, наслаждение, негу и все благопристойные утехи хлебопашества и жизни деревенской.