— О, тогда, — продолжал Гоменац, — не будет больше града, мороза, изморози, бури! О, тогда наступит изобилие всех благ земных! О, тогда во всей вселенной воцарится постоянный, нерушимый мир: прекратятся войны, грабежи, лихоимство, разбой, убийства, — убивать можно будет только еретиков да окаянных смутьянов! О, тогда для всего человеческого рода воцарятся ликование, отрада, услада, нега, забавы, утехи, блаженство! О великое вероучение, неоцененная наука, божественные наставления, увековеченные в дивных разделах бессмертных сих Декреталий! О, кто из нас, читая хотя бы полканона, коротенький параграф или же одно-единственное поучение пресвятых Декреталий, не ощущал в себе, если только он не еретик, возжженного светильника божественной любви и сострадания к ближнему, неодолимого отвращения к тщете мирской, восторга души, восхищенной даже до третьего неба, и полного удовлетворения всех своих желаний!
Глава LII.
— Вот это, я понимаю, златоуст, — заметил Панург, — да только я всему этому ни на волос не верю, потому как случилось мне однажды в Пуатье у шотландского ученого-декреталиеведа{733}
прочитать один раздельчик, и от этого чтения меня, черт побери, так заперло, что я потом дня четыре, а то и пять, ходил на двор совсем мало и притом очень круто. Знаете как? Клянусь вам, так же, как, по словам Катулла, испражнялся его сосед Фурий:— Ха-ха! — рассмеялся Гоменац. — Клянусь Иоанном Предтечей, на душе у вас, друг мой, уж верно, был какой-нибудь смертный грех.
— Это тут ни при чем, — заметил Панург.
— Как-то раз, — заговорил брат Жан, — в бытность мою в Сейи угораздило меня подтереться листочком из этих паршивых Климентин, а надобно вам знать, что Жан Гимар, наш сборщик, выбросил их на монастырский двор, — так вот, пусть меня черт возьмет, если у меня потом не открылся почечуй с такими страшными кровотечениями, что бедный мой сад увял и заглох.
— Клянусь Иоанном Предтечей, — молвил Гоменац, — это вас, вне всякого сомнения, господь наказал за то, что вы осквернили священные эти книги, а между тем вам надлежит лобызать их и чтить как самого бога или уж, во всяком случае, как наиболее чтимых святых. Панормита уж никогда не солживит.
— Жан Шуар из Монпелье, — заговорил Понократ, — купил у монахов святого Олария несколько чудных Декреталий, написанных на превосходном, большого размера, ламбальском пергаменте, и начал делать из них велень для плющенья золота. И что ж бы вы думали: все листы получились с изъяном — драные да рваные.
— Кара, наказание божие, — заметил Гоменац.
— Манский аптекарь Франсуа Корню наделал из смятых Экстравагант пакетов, — заговорил Эвдемон, — и пусть я перестану верить в черта, если все, что он туда положил, в тот же миг не загнило, не испортилось и не превратилось в отраву: ладан, перец, гвоздика, корица, шафран, воск, пряности, кассия, ревень, тамаринд, — словом сказать, дроги, гоги и сеноги.
— Возмездие, наказание господне, — заметил Гоменац. — Употреблять священные письмена на дела мирские!..
— Парижский портной Гронье употребил старые Климентины на мерки да на выкройки, — заговорил Карпалим. — Удивительное дело: все платье, сшитое по этим выкройкам, образчикам и меркам, никуда не годилось: мантии, плащи, епанчи, кафтаны, юбки, казакины, колеты, камзолы, балахоны, платье для верховой езды, фижмы. Гронье думает, что кроит плащ, — ан выходит гульфик. Вместо кафтана у него получается широкополая шляпа. Кроит казакин, а выходит омофор. По образчику камзола выкраивает нечто вроде балдахина. По той же выкройке взялись шить его подмастерья, спину разрезали — и получилось нечто похожее на сковороду для жаренья каштанов. Примется за колет — выходит сапог. По образчику фижм выкраивает капюшон. Думает, что шьет епанчу, а выходит у него швейцарский тамбурин. В конце концов суд заставил беднягу уплатить всем заказчикам за испорченную материю, и теперь у него хоть шаром покати.
— Кара, воздаяние божие, — заметил Гоменац.