Философствование Достоевского опирается на тезис об антагонизме «диалектики» и «жизни». Лицемерный, в сущности тезис, ибо философии («диалектике») отводится чисто служебная роль под эгидой религии, обладающей якобы уникальным каналом связи с божественным, высшим миром. Психология такого конструирования понятна: в низшем мире верхней границей жизни является смерть, и это не только не укрепляет душу, но, наоборот, делает её болезненно-напряжённой, и тут ни математика, ни позитивно ориентированная философия не защитят. Защита приходит не с плацдарма знаний, а от веры, дающей надежду на преодоление смерти, детища второстепенного мира, – вечной жизнью, если не в Абсолюте, то около него, так сказать в его конторе, а не в конторе Порфирия Петровича.
«Преступление» – это философия, а «наказание» – уже реакция религиозной философии. Чтобы так запутать проблему, надо действительно впасть в детство, думая, что «по-взрослому» держишь Бога за бороду. Однако оборотной стороной детских заблуждений часто выступают пророчества, предчувствия – основа художественных открытий, психологическая основа чуда.
Без диалектики, без философии разобраться в «философии» Достоевского невозможно: можно только разделять его иллюзии, мифологизируя при этом человека, творчество и личность самого Ф.М. Достоевского, гениального путаника библейского масштаба.
8. Жизнь вместо диалектики?
Теперь мне часто снится тот сон, который я увидел в больнице – и напрочь забыл. Теперь мне кажется, что, если бы сон роковым образом не был стерт из памяти моей на время, все могло бы сложиться иначе. Я просыпаюсь разбитым, раздавленным чувством вины, с которым мне просто не с кем поделиться. Кроме Марины.
Я делюсь. И плачу.
…Сон неизменно начинается с красивой заставки. Зима. Вечер. Края серо-черных облаков тлели тихим светлым пламенем, у самого горизонта багровым пятном с оранжевыми прожилками замерло зимнее солнце.
Через несколько минут все краски погасли, и меж небом и землей воцарился скучный серый получас – тот самый час меж волком и собакой.
На исходе получаса некто с дивным экстерьером – полужуравль? полукот? – оказывается подле меня с важным сообщением. Он передает чужую волю, сервильно поджав при этом полухвост.
Завтра утром ровно в девять в отеле Пентагон меня будет ждать Оксана. Опаздывать никоим образом нельзя: случится непоправимое. Невозможное. Просто ужасное.
Я срываюсь с места и мчусь в город Минск.
Ровно в девять я в вестибюле отеля. Вижу Марину (которую почему-то зовут Оксана), но что-то помешало нам встретиться: она поспешно убегает, знаками давая понять, что видит меня, рвется ко мне, однако сегодня – не судьба…
Я с раздражением оглядываюсь вокруг, отыскивая в толпе респектабельных серых пиджаков рожу полукота. У меня есть к нему претензии. Он где-то здесь, этот чертов посланник, я это чувствую, даже вижу его полутень, но поделать ничего не могу: он неуловим.
Мне не остается ничего другого, как вновь за городом (ей-богу: у черта на куличках) ждать час заката. На этот раз небо, затянутое бледно-лиловым шелком облаков, переливалось слабыми отблесками. Что-то в мире поменялось. Полукот возник возле меня, не дожидаясь заката. Услужлив, но тверд.
Завтра утром ровно в девять в отеле Пентагон меня будет ждать Оксана. Опаздывать никоим образом нельзя. Ни-ни.
Ровно в девять я в вестибюле отеля. Оксана стоит спиной ко мне, что-то бурно обсуждая с хладнокровным господином. Я терпеливо жду, ни на минуту не спуская с нее глаз. Сама толерантность.
Вдруг она странным образом исчезает – как сквозь землю проваливается. Мелькает анфас полукота – на ходу он вытворяет какой-то обнадеживающий жест в мою сторону: дескать, еще не все потеряно, наберись терпения. При этом гнусавит омерзительно не музыкальным голосом: «Ну, и досталось же Достоевскому от Федора Андреева!» Навстречу ему, рассекая толпу своей репой на подставочке (она же груша, напоминающая штык-лопату), на всех парах прет следователь Степанов.
На следующий день я вновь оказываюсь в вестибюле отеля. Ровно в девять. Оксаны нет, нет вообще никого. Пусто. Слышу стук каблуков: навстречу мне в незнакомом платье летит Оксана. До боли в сердце знакомое сияние глаз. Она бросается на меня, ногами неприлично, словно обезьяна, обхватывает мне поясницу – и продолжительно целует (ее фирменный засос, который расслабляет меня и одновременно заставляет терять голову). Во мне просыпается желание. И я, наплевав на всех, задираю ей платье. Все. Мы вместе. Навсегда.
– Тебе было больно? – спрашивает она и гладит мне не заживающий бок, изувеченный рапирой.
– Будешь моей женой, узнаешь: я сначала сдохну, и только потом скажу, что мне было больно.
Она улыбается: услышала ключевое слово – жена.
Вот это уверенное безмятежное чувство – я буду жить с Оксаной (Мариной) и буду с ней счастлив – я пережил только во сне. Но чувство это было вполне моим, реальным. В жизни оно было бы точно таким же. Я это знаю всем нутром.