«…Каждое мгновение остановившаяся в своем течении жизнь била по тем же самым ранам и язвам, какие давно уже наложила та же жизнь на мысль и сердце, — писал Глеб Успенский. — Один и тот же ежедневный «слух» — и всегда мрачный и тревожный; один и тот же удар по одному и тому же больному месту, и непременно притом по больному, и непременно по такому месту, которому надобно «зажить», поправиться, отдохнуть от страдания… Вот что дала Гаршину жизнь…»
Он мечтал: купить бы небольшой домик, участок земли; посадить сад или разводить пчел. Можно на худой конец пристроиться где-нибудь земским секретарем. Надежде Михайловне совсем просто — вон в газетах было объявление, что в Симбирской губернии нужны женщины-врачи. Пора, пора переменить декорации! Гаршин был убежден: «Рано или поздно, мы уедем в глушь». Ранней весной восемьдесят седьмого года он уехал в Крым. На две недели.
Крым не вылечил — успокоил на время.
Вскоре после приезда Гаршин стоял как-то у своего верстачка, оживленно работал — переплетал книги. Рассказывал Надежде Михайловне про Крым («Непременно поедем туда вместе и тоже раннею весною»). Увлекаясь, заговорил о гербариях («За лето в Крыму можно бы тысячу видов собрать»). И замолчал. Промелькнули в памяти водопад Учансу, горная тропа, поляна, усыпанная белыми подснежниками. Почему так грустно стало от этих белых цветов? Белые цветы… Не на зеленеющей полянке, окутанной облаком водяной пыли. Белые цветы на сером петербургском снегу. Люди теребили венки. Обрывали цветы на память. Он закричал: «Не рвите цветы! Это варварство!..» В наступившей тишине начал читать только что написанные стихи Полонского:
Сбился. Махнул рукой. Тихо произнес последнюю строчку: «Спи с миром, юноша-поэт!» Хоронили Надсона.
После похорон Гаршин зашел в трактир. Он замерз. Попросил рюмку водки. Трактир был заполнен студентами. Они обступили его.
— Всеволод Михайлович, позвольте выпить за ваше здоровье! Чтобы вам долго-долго жить и писать, как вы пишете!
Громко читали Надсона: «Не говорите мне: он умер, — он живет»…
«Живите долго-долго и пишите так же, как пишете». Не умереть при жизни. Это потруднее, чем остаться живым после смерти. Болезнь отнимала радость труда, хоронила заживо. Тяжелые стены лечебницы Фрея или Сабуровой дачи были страшнее могильного склепа. «Не дай мне бог сойти с ума…»
Он бросил переплетный нож, которым обрезал книгу, сказал вдруг жене: «Запиши стихи». Продиктовал:
Это болезнь, крушение жизни духовной.
Дальше — скорбные строки о чадных воспоминаниях, которые оставляет после себя ясность безумия, строки о постоянном ужасе и постоянной надежде. И вдруг страшная мысль сковала сердце: а что, если эти стихи — последнее? Что, если он больше ничего не создаст?.. Не хватало воздуха. Он побледнел и, задыхаясь, проговорил последние строки:
ПЕТЕРБУРГ. 1888 ГОД. МАРТ
Властные мысли врывались в голову. Он не звал их. Они являлись сами и хозяйничали в мозгу. Надо было побороть эти мысли. Он думал о другом. Но они были сильнее. Чтобы подавить их, он размышлял вслух. Тогда он слышал то, о чем думал. От напряжения сердце не болело — останавливалось. А потом колотилось быстро-быстро, наверстывая упущенное время.
Он похудел. Одежда висела на нем. Осунулся. Печальные глаза светились из глубины темных ям. «Не дай мне бог сойти…» Гаршину было плохо. Очень плохо. Лето восемьдесят седьмого года оказалось роковым.
Как-то, еще весной, отворилась дверь — вошла Вера Золотилова, младшая сестра Надежды Михайловны. Заплакала: «Не могу больше с ними!» Надо ли было из-за этого притворяться, петлять? Церковь запрещала двум родным братьям жениться на двух родных сестрах. Брат Гаршина Евгений был обвенчан с сестрою Надежды Михайловны. Гаршину этот брак стоил самого дорогого — пришлось лгать! Знакомым, попу, домохозяину… И пожалуйста: трех месяцев не прошло — не выдержала Вера внезапного охлаждения мужа, язвительных упреков свекрови.