«Габриель уже не был похож на того весёлого и бесшабашного парня, которого я когда-то знал в Боготе, — писал Мендоса. — После Италии, командировок по Европе он чувствовал себя солидным человеком. Не снимая длинного пальто из верблюжьей шерсти с кожаным поясом и обшлагами, он не спеша пил разливное пиво, и пена оседала хлопьями на его пышных чёрных усах. Его самоуверенный вид первое время вынуждал меня держать дистанцию. Он рассеянно поглядывал то на кружку, то следил за кольцами сигарного дыма, не обращая внимания на колумбийских студентов, так что не совсем понятно было поначалу, зачем вообще он пришёл. Он будто нехотя говорил о своей поездке в Женеву в качестве спецкора „Эль Эспектадор“, о встрече в верхах между русскими и американцами и, казалось, гордился причастностью к политике, к международной журналистике даже больше, чем своей первой книгой».
Кто-то из студентов с апломбом заявил, что «Палая листва» — плагиат Фолкнера, что в ней нещадно эксплуатируется фолкнеровский принцип чередующихся монологов. Заспорили, Габриель стал уверять, что рассказа Фолкнера, о котором шла речь — «Пока длилась агония», — не читал, но студенты обвиняли его в подражательстве и другим североамериканцам, а также немецкому еврею Кафке. Плинио защищал приятеля…
Легендарный кубинский поэт, глава писателей и деятелей искусств Кубы Николас Гильен, у которого в Гаване мне довелось брать интервью, вспоминал Париж той поры:
— Нас, поэтов, художников, гонимых латиноамериканскими диктатурами, тогда много было во французской столице, но особенно в Латинском квартале: иногда казалось, что ты где-нибудь в гаванском Ведадо или в Санто-Доминго. Я жил напротив отеля «Фландр», в Гранд-отеле «Сен-Мишель», и помню худощавого, небольшого роста молодого человека с усами, в длинном верблюжьем пальто. Несмотря на субтильность, он выглядел старше своих лет и всё время что-то читал на улице и в кафе на углу. Лет через пятнадцать Габриель напомнил, что Мендоса познакомил его со мной и с венесуэльским романистом-коммунистом Мигелем Отера Сильвой в кафе «Свиная ножка». Кажется, именно тогда в Москве Никита Хрущёв на XX съезде партии осудил культ личности Сталина, объявил курс на мирное сосуществование со странами капитала, империализмом, и это нас очень встревожило. Мы размышляли о будущем Латинской Америки, о коммунизме, Габо расспрашивал, кто, как, при каких обстоятельствах вручал мне Сталинскую премию, его интересовал Советский Союз… Тогда ведь правили Сомоса, Батиста, Трухильо, Стресснер, прочие диктаторы. Так вот Габо вспоминал, как я вставал в пять утра и читал газету за чашкой кофе. Потом распахивал окно и во весь голос, чтобы слышали и в «Сен-Мишеле», и у них во «Фландре», где полно было латиноамериканцев, сообщал новости — то есть вопил как резаный, будто находился в каком-нибудь патио в Камагуэе: «Его вышвырнули! Он сбежал на самолёте, прихватив казну!» — и все — и парагвайцы, и доминиканцы, и перуанцы, и никарагуанцы надеялись, что это о их диктаторе.
…На следующий день, не дав выспаться, Мендоса повёл Маркеса в Лувр, где бродили по залам до закрытия.
— Однажды Бодлер привёл сюда подружку, которая давала всему Парижу, — рассказывал Плинио. — Видя обнажённых на картинах, она поначалу хихикала, отворачивалась, а потом сказала: «С меня хватит, пошли отсюда, здесь неприлично!»
Праздновать сочельник отправились к друзьям Плинио — колумбийскому архитектору Эрнану Вьеко, сделавшему себе имя в Париже, и его обаятельной, голубоглазой, колючей супруге-американке Джоан, которые поддерживали молодых студентов и художников. Вечер удался. Много шутили, особенно в ударе был хозяин, чьи жёлтые глаза светились юмором и добротой, вспоминали родину, пели, передавая гитару по кругу, — дольше всех она задерживалась в руках у Габриеля, вдохновенно, с каким-то цыганским надрывом исполнявшего болеро и новые валленато Рафаэля Эскалоны. Читали стихи, которых больше всех помнил Габриель. Танцевали. Габо, приглашая Джоан, показывал танец из итальянской кинокомедии. Так что уходил он с уверенностью, что обаял хозяев, в особенности хозяйку, и теперь они станут его приглашать, знакомить с приятными и полезными людьми. Но Плинио вспоминал потом:
— Ты зачем притащил к нам этого ужасного типа? — шепотом спросила его Джоан, прощаясь. Компанейская, разбитная, курящая сигареты одну за другой, с годами удач, а чаще неудач в Париже она сделалась мизантропкой. — И этот мечтает завоевать Париж?
— Я думаю — весь мир.
— Видали мы здесь таких завоевателей! К тому же много пьёт. И сигареты гасит о подошву ботинка, как в притоне.
Джоан, напротив, понравилась Габриелю. Влюблённый в неё, в Плинио и во всех своих друзей, в поэзию, в кино, в мысли о далёкой чистой невесте Мерседес, ожидающей его, в свои наполеоновские мечты, в работу, которая предстоит, в Париж, он потащил друга в рассветных сумерках на площадь Сен-Мишель, на набережные.