Шёл снег, густой, пушистый, и Маркес не мог поверить в реальность происходящего. В восторге он танцевал, ловил снежинки раскрытым ртом, зачерпывал пригоршни и умывался, лепил снежки, как в кино мальчишки и влюблённые, кидался ими и случайно угодил прямо в козырёк фуражки жандарма. Тот, уразумев, в чём дело, пригрозил, но рассмеялся. О Париж! Мендоса вскоре отпросился домой спать, а Габриель не мог уняться. Без устали шагал он вдоль блестящей чёрной Сены, схваченной заснеженными набережными и пересекаемой мостами, подсвеченными лимонно-розовыми и изумрудно-янтарными огнями фонарей. Вдыхая морозный искрящийся воздух, прошёл до набережной Вольтера, по мосту Карусель перешёл на другую сторону, к Лувру с ещё тёмными окнами, и с упоительным мальчишеским предвкушением подумал о том, сколько предстоит увидеть и открыть. Осторожно, будто на ощупь, двигались непривычные к снегу автомобили с включёнными фарами, а когда сигналили, казалось, это они его приветствуют, желают удачи. По набережной Лувра он пошёл в сторону Консьержери, вновь пересёк Сену, на этот раз по Новому мосту, и по острову Сите дошёл до темнеющей громады Нотр-Дам-де-Пари, контур которого чётко вырисовывался на фоне блёкло-салатового неба.
Перед собором Парижской Богоматери присел на скамью и, вспоминая одноимённый роман Гюго, разглядывал присыпанный снегом и оттого казавшийся таинственным и жутковатым чёрный фасад с фигурой Христа, изображениями Порока и Добродетели, статуями апостолов на портале, в изгибе арки — сцен Небесного Суда, Рая, Ада…
Маркес вспомнил, с чего начинается роман Гюго: «Триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней тому назад парижане проснулись под перезвон всех колоколов, которые неистовствовали за тремя оградами: Сите, Университетской стороны и Города…» И это обыденное, конкретизированное, будто бы даже казённое начало — эти «триста сорок восемь лет шесть месяцев и девятнадцать дней…» — здесь, перед Нотр-Дам представилось гениальным, Маркес даже хлопнул в ладони. Сколько раз потом он будет использовать этот «арифметический» приём в своих произведениях! «Ответ он знал уже пятьдесят три года семь месяцев и одиннадцать дней… Дождь лил четыре года одиннадцать месяцев и два дня…» — с радостной улыбкой бормотал Маркес, прикуривая завалявшийся в кармане бычок.
Снег прекратился, проблеснуло холодное серебристо-розовое солнце. Габриель вышел на набережную Турнель, где уже расставляли и раскладывали товар букинисты. С замирающим сердцем он листал книги и журналы, переходя от одного прилавка к другому, кое-как объясняясь. Потом заходил в антикварные лавки на набережной, вновь возвращался к букинистам… И не заметил, как утренние сумерки сменились вечерними, вновь зажглись фонари. Поторговавшись, приобрёл изящный антикварный штопор и несколько книг, в том числе зачем-то путеводитель по Парижу времён Наполеона III, испано-французский разговорник конца XIX века, ранние стихи Гарсиа Лорки, книгу венецианского купца и дипломата Фоскарино, путешествовавшего по Московии в 1556 году, и изданный в Барселоне сборник графа Толстого (последние две книги отчасти потому, что подумал о миловидной сероглазой хозяйке отеля «Фландр» мадам Лакруа, вдове беженца-дворянина из России, ныне супруге какого-то ничтожного мсье).
Вспомнив, что уже почти сутки не ел и не пил, Маркес решил отужинать. Притом не наспех, как бывало в Италии, а обстоятельно, достойно этого дивного дня в Париже. Он углубился в улицу Сен-Жак, свернул направо на улицу Эколь, потом налево на бульвар Сен-Мишель, по касательной прошёл Люксембургский сад и вышел к небольшой площади с памятником, за спиной которого располагалось уютное с виду кафе «Клозери де Лила», показавшееся знакомым
Маркес сидел у окна и, поглядывая на освещённый фонарём заснеженный памятник маршалу Нею, с наслаждением ел, пил и читал повесть «Хаджи-Мурат» Толстого. Примерно с тридцатой страницы он позабыл, где находится. Он был уже там, на войне на далёком Кавказе, о котором почти ничего не знал, разве что читал о геноциде армян, о том, что Сталин оттуда родом, и слышал в Варшаве от того странного старика, что просил сигарету, будто поляки пытались накануне другой, Второй мировой войны зачем-то разжечь на Кавказе сепаратизм.