Все истории сплетались в тугой клубок, распутывать их приходилось долго, однако я слушал, поскольку в них были все составляющие современной пикарески. Когда жена-француженка его бросила – попросту выставила за дверь, – он сдружился с итальянской бизнесвумен, на некоторое время перебравшейся в Париж: она наняла его в качестве личного повара. Из повара он превратился в шофера, потом – в секретаря, ответственного за ее светскую жизнь, а потом его повысили до более внятной должности и пригласили пожить с ней в Милане, пока муж в отъезде. Муж вернулся, услышал все, что ему нужно было слышать, и пригрозил Калажа проучить. Тут Калажа посетила мысль, что пора делать ноги, и с помощью ее связей он оказался не где-нибудь, а на Гарвардской площади, пожить у ее лучшей подруги, итальянки, студентки Гарварда – как выяснилось, я ее неплохо знаю и хорошо к ней отношусь.
– Относись сколько душе угодно, – отреагировал он.
Через две примерно недели студентка и проживавший с ней вместе бойфренд отвели Калажа в сторонку и сообщили, что ему, пожалуй, пора поискать себе другое жилье.
«Пожалуй, тебе пора поискать себе другое жилье», – передразнил он, насмехаясь над их заученным произношением. Съехал он в тот же день. Уж лучше скамейка в парке. Уж лучше замызганный пол в столовке для бедных. Уж лучше общественный туалет. Пространство им нужно! Пространство – понятие, решительно им незнакомое: можно подумать, все люди внезапно превратились в галактических мутантов, которым нужны огромные магнитные щиты. «Это я-то кому-то навязываюсь? Да никогда в жизни!» На самом деле в тот день, когда он пропустил тот самый поезд до Парк-Сквер, его только что выгнали с нового места жительства. Год назад об эту пору, заметил он наконец, он слыхом не слыхивал про Кембридж, а уж про Гарвардскую площадь и подавно. А теперь знает про нее столько, сколько никогда не хотел знать. С
– Наверное, не по душе ей был муж-таксист, да еще и араб, – предположил я.
– Не, не в том дело.
– Она плохо говорила по-французски, а ты – по-английски?
– И не в этом тоже.
– Так в чем?
На американок вылился еще один ушат помоев. А знаю я анекдот про араба-некрофила? Знаю. Он мне его на прошлой неделе рассказывал. Так вот, она такой мертвой теткой с ним в постели и лежала. У него левая рука – и та чувственнее. После секса будто выходишь из номера в мотеле: захлопнул дверь, подсунул ключи под коврик – и в свою машину. Даже телевизор не потрудился выключить.
А теперь она с ним разводится.
– Настал момент, – продолжал он, – когда у меня с ней просто перестало получаться. Одеревенел весь. Как мой дружок-алжирец, у которого кораблик не плавает и стрела не летает, у бедолаги, – ты меня понял? Не хотелось спрашивать, какие он принимает таблетки, но один знакомый мне сказал, что здорово помогает арахисовое масло. Я стрескал столько арахисового масла, что у меня цвет кожи стал меняться. А месье Зеб как дрых, так и дрыхнет. Тут я встревожился. Потому как без него, знаешь ли, я никто, у меня ничего нет. Он – мой золотой запас. А потом встретил одну и… бабах! Я – «Спутник», «калашников», паровоз на Транссибе, в котором лошадиных сил в три раза больше, чем во всей кавалерии на битве при Фридланде, крепче дуба, плотнее мрамора и толще, чем ручка на швабре у Зейнаб. – Он рассмеялся. – Все равно я иногда по ней скучаю. Все-таки она была моей женой. Во, – добавил он, доставая крошечную записную книжку.
Снял с нее резиновое колечко, пристроил его на запястье. Раньше я никогда не видел его почерка. Почерк был полной ему противоположностью: аккуратный, несмелый, застенчивый, рука запуганного ребенка из строгой французской колониальной школы, где учат ненавидеть себя за то, кто ты есть (если ты наполовину француз), за то, что ты не француз (если ты араб) и за желание стать французом (если ты им не станешь никогда). Почерк человека, который так и не вырос, в которого вбили искусство каллиграфии. Меня это удивило.
– Читай, – сказал он.
Комод.
Проигрыватель.
Телевизор.
Голая гладильная доска.
Торшер слева.
Тумбочка справа.
Маленький ночник прицеплен к спинке кровати.
Ночью спит голышом.
На кровать залезает кошка.
Вонь из кошачьего туалета.
Дверь в ванную не запирается.
Вода в сортире спускается дважды.
Починить невозможно. Еще и душ подтекает.
Вижу Чарльз-стрит. И мост Лонгфелло.
Иногда ничего из-за тумана.
Ничего не слышу. Иногда самолет.
Никто не спит в соседней комнате;
Раньше была комната ее матери,
Она умерла во сне.
Шкаф ее так и не разобрали,
Комод и проигрыватель тоже были ее.
Никто не включает музыку в этом доме.
Столько клеймил и поносил свою нынешнюю жену, а потом написал про нее стихотворение в стиле Жака Превера. Он что, пытается мне сказать, что все-таки прилепился к ней душой?
– Тут все правда, – произнес он наконец, забирая у меня записную книжку, надевая на нее резиновое колечко и опуская ее обратно в карман своей куртки.