Обернувшись, прислушиваешься. Хрум-хрум. Хоть бы кипятка дождалась, так всухаря наяривать. Ыть, снова голодная явилась. Ты пытаешься напрячь череп, что там у тебя оставалось про запас. Да и плевать, хавчик уж как-нибудь добудем. В тот раз смешно вышло, подрядился ящики таскать, а в ящиках тех — как раз лапша сухая. Ну, а накой ляд таскать то, что можно спереть, опять же удобно — ящик легкий, считай ничего не весит, как раз чтобы на поворотах ветром не сносило.
Так о чем это ты. Точняк. Голубой танец горелки напоследок пыхает и растворяется в темноте. Надо бы лампочек пару вкрутить, вконец все погорели, так скоро на ощупь жить придется. В соседнем доме парадная запирается — гвоздем откроешь. А внутри тех лампочек — аж глаза слепит, когда мимо хиляешь. Взять и завтра же раскулачить — чем тебе не план?
Верняк, если дождь прекратит — все тут же нарисуются гулять, господа хорошие любят прогулки, пользуются моментом. Тут тебе самое и время прибарахлиться.
— Я тебе тут варенья притаранила.
А?
Ты и без того с трудом различаешь протянутую тебе склянку, а сквозь непрошеные слезы и вовсе не видать, что там намалевано. Клубничный джем, что ли. Надо же.
— Ну спасибо. Залей лапшу, вон чайник тебе. Хренли всухомятку желудок портить.
— Да не, я уже так. Вкус детства.
— Чего?
— На вот попробуй!
Но ты уже разобиделся, отходя в сторону. Не настолько ты голодный.
— Мы сухой кисель в брикетах, было дело, грызли. Ыть это я понимаю!
— Ну, знать, мне больше достанется, — и снова захрустела.
И чего она к тебе зачастила, спрашивается. Что ей тут, намазано? Хотя, подумать так, знать дома все та же история — братья-близнецы житья не дают, измываются хуже собаки, родители тебя в гробу видали. Здесь, на чердаке, хотя бы никто не трогает.
— Малыш, пойдем, погуляем по крышам.
Хрустеть перестала, затихарилась, только белки глаз недоверчиво из-под челки сверкают — правда, что ли, или базаришь?
— Чего сидишь, пошли, говорю, пока не передумал.
Надо в этот момент видеть ее лицо. Зрачки как блюдца, кулаки прижаты к подбородку. Что нужно сделать с человеком, чтобы он вот так реагировал на простые слова. Впрочем, темно же, я ничего и не вижу толком, скорее додумываю по памяти. Сколько раз ты уже видел этот взгляд.
За дверью тебе в нос шибает крепким кислым настоем голубиного помета. Тут тоже полумрак, но совсем другой породы. Прозрачный, нанизанный на тонкие лучи света уличных фонарей, в которых так ярко сверкают взбаламученные твоим движением пылинки.
— Куда сегодня пойдем?
Она высунулась из черноты проема, будто не покидая тени. Это ее обычный прикид на выход — шуршащий болоньевый дождевик с капюшоном, грязно-серый как и весь этот мир. В таком можно прятаться даже на ярком свету.
— Есть одна идея.
Проходя мимо соседской каморки, ты мстительно пинаешь говнодавом гулкий простенок и с хохотом уносишься в темноту. К утру они уже и знать забудут, что вчера было. А сейчас их визги впустую — ты уже выскочил на чердак, вдыхая, наконец, полной грудью густую сырость дождливых сумерек.
Красиво-то как, заходишься сиплым кашлем ты. На тебя всегда тут находит.
Может, потому ты и выходишь нечасто, лишь по крайней нужде. Едкая взвесь бензиновой копоти хороша всем, надышавшись ею получаешь такие приходы, что хоть домой не возвращайся. Но тебе это не нужно, ты же сегодня в завязке, запомнил?
Ты машешь ей рукой, указывая путь — вдоль мокрого козырька крыши, мимо изгаженного голубиного насеста туда, в сырую дождливую темноту. И двигаешься вперед первым, прокладывать маршрут.
Руфинг для тебя не хобби дебильное, как для маменькиных сынков с первого этажа, и не способ убить время, как для иных заезжих туристов, ты ходишь здесь с опаской человека, верно понимающего цену любой ошибки. Это только на пыльных дагерротипах черепица красиво перетекает с крыши на крышу, создавая тот самый узор волшебного каменного царства вечной осени, при виде которого принято восхищаться, сидя дома ногами к камину. У тебя нет камина, а твой дом — это те самые крыши. И потому ты в курсах, какими ыть скользкими они бывают, даже под ребристой подошвой говнодава.
Дальше вы так и пробираетесь — гуськом, сначала ты, показывая раскрытой ладонью направление, а затем она, горной козой скачущая со ската на скат так, будто родилась прямо здесь, на крыше.
В каком-то смысле так и было. Именно потому ты и не позволяешь ей здесь ходить одной. Наверное, не хочешь однажды стать ненужным, но твердишь ты ей каждый раз совсем другое:
— Одно неверное движение, и тебя найдут вон там, зажатой между ржавых прутьев, найдут не сразу, может, месяц спустя, такую красивую. Так что двигай строго за мной, иначе прогоню домой.
Она кивает, смешно засовывая кулаки поглубже в оттянутые карманы дождевика и шмыгая носом. Она знает свою силу, она знает твою слабость. Ни черта ты ее не прогонишь.
Где-то в глубине души она тебя даже по-своему жалеет — что ты, такой старый, можешь дать ей, молодой да ранней? Что можешь сказать нового? Что можешь показать того, что ей прохиляет хотя бы сквозь зевоту?