Та ночь, ночь планирования, оказалась забавной. Леонардо высказал мнение, что я рассуждаю как романист; хотя, по-моему, как раз он мыслил как математик. Мы расхохотались и сошлись на том, что оба мы — два сапога пара. На заре истории человечества искусства и науки были неразделимым целым, и только значительно позже они стали расходиться, дробясь на специальности, но корень-то все равно один. Лео считал, что я творю с числами примерно то же самое, что он со словами. Числа — конструкты нашего разума, и, оперируя ими, математик стремится определить свойства и отношения между разными сущностями во Вселенной. Похожие задачи решает и писатель, только он для этого использует слова. Реальность — вокруг нас, она есть, она существует, хотя далеко не всегда ее можно потрогать руками, но математик предчувствует истину, он ее наблюдает, а потом уж берется ее описывать или кодировать. То же самое делает писатель: выражает одним общим кодом наши поступки и чувства. К примеру, слово «любовь», состоящее всего-то из шести букв, несет в себе огромный груз значений. Мы с Лео делаем одно и то же, и единственное различие между нами в том, что мы используем разные языки, я — язык чисел, а он — язык слов. Той ночью, уж не знаю, по какой причине — физической ли активности или дождя, сон к нам так и не пришел, и вскоре я осознала, что оба мы сидим на кровати, погруженные в хитросплетения то ли литературно-математической, то ли математико-литературной дискуссии. Говорить с Лео всегда значило узнавать о множестве самых разных вещей. Я, например, узнала, что под псевдонимом Льюис Кэрролл скрывается профессор математики, который задолго до публикации «Алисы в Стране чудес» был автором немалого количества профессиональных математических работ. Эрнесто Сабато тоже имел диплом физика и математика и занимался научной карьерой вплоть до того дня, как решил оставить университет, чтобы посвятить себя писательскому труду. То же самое произошло и со многими другими. Бертран Рассел, британский философ и математик, — лауреат Нобелевской премии по литературе. А непревзойденной вершиной в этом симбиозе можно считать группу УЛИПО, созданную в шестидесятых годах Раймоном Кено и Франсуа Ле Лионне, объединяющую математиков, увлеченных литературой, и литераторов, увлеченных математикой, как Итало Кальвино. Высшая точка. Внезапно меня охватила неимоверная гордость за свою профессию. Я, естественно, и не думала посвятить себя писательству, но мне льстило, что всемирная литература подпитывается такими, как я. Леонардо поведал, что члены УЛИПО сами себя называли «мышами, которые сами строят лабиринт, из которого намерены выбраться». Я тогда сказала, что это примерно то, чем занимается он сам: строит лабиринт своего романа, чтобы потом искать из него выход; и он улыбнулся, заверив меня, что лабиринт уже создан и теперь ему недостает только моей руки, чтобы в нем не заблудиться. Моя рука взяла его руку, чтобы запечатлеть на ней поцелуй — я сделала это, а потом улеглась и потребовала других историй. Определенно, у меня развивалась зависимость от речей Леонардо.
Писатель поднялся, сказав, что завтра нам будет трудно работать, но что уж теперь — зубы дракона уже посеяны. Когда льет дождь, а ты в хорошей компании — не стоит тратить время на сон. Единственное, чего не хватает, так это бутылки красного вина и мансарды; будь у нас это — и мы уже в Париже. Но коль скоро у нас всего лишь лимонное сорго и гараж, значит, место действия — Гавана. И добавил, что к компании у него никаких претензий нет, как раз наоборот. Он-то в Париже побывал, город — красотища, но рассказывать о нем он сегодня не будет, потому что его интересуют совсем другие красоты.
Леонардо в очередной раз отжал подоткнутую под дверь тряпку, которая уже не удерживала воду, и возле порога образовалась лужица; потом поставил на огонь очередную порцию сорго и пошел в туалет. Вернувшись, вытащил из-под груды бумаг на столе книгу, включил магнитофон, примостившийся на одной из книжных полок, и подсел ко мне. Негромко запел Франко Дельгадо. Лео раскрыл книгу, вынул из нее какую-то бумагу и протянул ее мне, спросив, приходилось ли мне видеть портрет Антонио Меуччи. Я приподнялась. Моему взору предстала черно-белая фотография некоего сеньора с усами и густой белой бородой, в темном костюме, чрезвычайно серьезно смотрящего куда-то вправо. На что смотрел Антонио? Понять невозможно, но мне показалось неимоверно важным то, что я его увидела. Заметив мое изумление, Лео улыбнулся: этот портрет прислал его итальянский друг, и когда он впервые его увидел, то разглядывал так долго, как будто собирался своим взглядом заставить Меуччи повернуться к нему и поздороваться.
— Когда документ будет у нас, я в последний раз попрошу тебя о маленьком одолжении, — произнес Лео.