Речь не может идти о характерологическом сравнении, реализованном, например, в известной статье Тургенева "Гамлет и Дон Кихот". Чацкий выступает аналогом (и отчасти антагонистом) Дон Кихота как образный вариант внутри единой парадигмы "поиска смысла жизни" — парадигмы, отрицающей любые готовые формулы его. Но отрицающей вовсе не с позиций априорного нигилизма — напротив, на основе личного опыта последовательного и предельного приложения этих формул к действительности.
Именно поэтому Чацкого, как и Дон Кихота, подозревают в безумии. Правда, его возлюбленная София ("мудрость" по-гречески), в отличие от "сладчайшей" Дульсинеи Дон Кихота, — особа, в реальности существования которой внутри текста нет никакого сомнения. И стремление к ней Чацкого столь же безусловно, как преданность Дон Кихота своей "даме сердца", долженствующей быть у любого странствующего рыцаря.
Пребывание Грибоедова посланником в Персии, очевидно, дало ему не меньше, чем Сервантесу — пребывание в алжирском плену. Личный опыт сопоставления христианских и мусульманских (а возможно, и зороастрийских, и даже более древних) традиций был совершенно необходим писателям для проникновения за грань привычной системы представлений, давая возможность почувствовать не столько разницу между ними, сколько их общность и те архетипы, которые данную общность определяют.
В византийско-православной традиции уже с V века и вплоть до XVI главными государственными храмами не случайно были храмы Святой Софии. "Софийность" как единение государственно-политических и духовно-религиозных импульсов, как непременное качество империи и императора, — являлась идеалом православных христиан. И этот идеал находил свое выражение практически во всех сферах общественной жизни, не исключая даже архитектуру "софийских" храмов: словно нисходящую к земле, истекающую на нее с Неба, что символизировало характер религиозной связи между небом и землей, резко контрастируя с возносящейся вверх "католической", а на деле — тамплиерской, готикой.
Но Чацкому, мятущемуся и неспокойному, который ради ложноименного знания изменил любви ("Ах, если любит кто кого, зачем ума искать и ездить так далёко?"), София, тоже начитавшаяся французских книг (а впереди были еще немецкие и "американские") предпочла — на то время — Молчалина. Но не всё то золото, что молчит. Точно так же Дон Кихота — с третьей, правда, попытки — вышиб из седла бакалавр Самсон Карраско, принявший имя Рыцаря Белой Луны. Победить Дон Кихота можно было, только войдя в мир его иллюзий — и не иначе. Однако Самсон Карраско — "рыцарь на час", внутри него не горит звезда странствующего рыцарства, это — чиновник, облачившийся в доспехи ради сохранения своих представлений о мире, непосредственный предшественник тех же фон Хайека и Фукуямы.
Характерно, что первому "паладину прогресса", идейному предку фон Хайека и Вебера, Самсону Карраско, в конце концов, стало катастрофически не хватать уничтоженной им легенды: "Как, сеньор Дон Кихот? Именно теперь, когда у нас есть сведения, что сеньора Дульсинея расколдована, ваша милость — на попятный? Теперь, когда мы уже совсем собрались стать пастухами и жить с песней на устах, ваша милость записалась в отшельники? Перестаньте, ради Бога, опомнитесь и бросьте эти бредни!" — говорит недавний Рыцарь Белой Луны, Рыцарь Зеркал (всё это весьма прозрачная символика) умирающему Дон Кихоту.
Но Дон Кихот умирает, ни словом не упомянув в завещании о Владычице своего сердца — Дульсинее Тобосской. Тем самым он окончательно передает ее судьбу в руки Санчо, самобичеванием которого и должна быть впоследствии расколдована тайная испанская красавица. "На порку эту добрый Санчо должен пойти добровольно, а не по принуждению и притом, когда он сам пожелает, ибо никакого определенного срока не установлено (курсив мой. — В.В.). Кроме того, бичевание будет сокращено вдвое, если только он согласится, чтобы другую половину ударов нанесла ему чужая рука, хотя бы и увесистая".