Нерациональный характер романа утверждает и Юрий Селезнёв, но у него это не только возвышение романной формы Достоевского, но и постоянная борьба с тем мышлением, которое этой форме активно противостоит. В книге Селезнёва Достоевский – разоблачитель ветхозаветного сознания, под которым Юрий Иванович понимает не органический пролог Нового Завета, а обособленный мир избыточного, железного Закона, который никогда не сумеет примириться с тем, что Евангелие есть. Видимо, гневно рассуждая о ветхозаветности, Селезнёв представляет себе мир фарисеев – лицемеров и книжников, стремившихся в своей превдоправедности лишь к одному – погубить Христа. "Это мир принципиально завершённый и в сути своей неизменный", – пишет о Ветхом Завете автор книги "В мире Достоевского". По его мнению, ветхозаветность – это идея национальной исключительности; образ национального спасителя, скрытого от других народов; экспансионистская идеология. Селезнёв рассуждает об "угрозе любого рода теорий исключительности и избранности". "В противовес Достоевский и выдвигает свою идею спасения мира силой русского братства", – пишет Юрий Селезнев. Идея всемирного братства – "не есть исключительно русское достояние, но великая дорога, путь к "золотому веку" для всех без исключения народов. Для всего человечества". Только братством и можно победить "Зверя Апокалипсиса в мире чистогана". Судя по всему, Юрий Селезнев считает, что ветхозаветная идеология в современном мире сохранила свой монологизм, но теперь он проявляется ещё в одной опасной форме – в обожествлении денег.
"Идеолог нового древнерусского государства, Иларион противопоставляет библейской идее о "богоизбранности" одного народа – идею равноправия всех народов, вскрывает глубинные корни двух разных сознаний – заключённого в Библии, основанного на "законе" и "данного через Евангелие – "благодати", – вспоминает Селезнёв древнерусскую религиозную классику. В этом контексте он и рассматривает Достоевского, который в своём романном мире преодолевает монологические отношения. Пафос борьбы усиливается у Юрия Селезнёва с каждой страницей: "Бог Ветхого Завета диктует свои условия, и только тогда и до тех пор, пока народ безукоснительно будет исполнять эти данные ему извне законы – он будет "богоизбранным". Такое подзаконное положение Иларион назвал рабским. Сейчас не будем рассматривать вопрос, прав или не прав Селезнёв в богословском плане. Отметим главное: диалогический Достоевский противостоит монологизму древнееврейского сознания, сохраняющего мощное влияние в современном мире.
Впрочем, отношение Юрия Селезнёва к проблеме диалогизма однозначностью не отличается. Неоднократно он обращается к идеям Бахтина, к бахтинскому пониманию амбивалентности. Амбивалентность представляется Селезнёву небезопасной идеей нравственной двойственности, бесконечной игры, стирающей грани между добром и злом: "Всё есть – своя противоположность: вера – это в то же время безверие, добро – зло и зло – добро, красота – безобразие, истина – ложь и т.д. – вот карнавальное сознание абсолютного релятивизма, то есть относительности всех, в том числе и моральных, духовных, ценностей". С одной стороны, никаких прямых атак на автора "Поэтики Достоевского" мы не найдём. Более того, он – под защитой от тех, кто стремится вывести понятие амбивалентности за пределы поэтики, превратив её в религиозно-философский принцип: "Исследователь говорит о жанре произведений писателя, и вряд ли будет справедливым приписать М.Бахтину понимание амбивалентности как природы мира Достоевского в его целом". С другой стороны, Селезнёв так часто отделяет идеи Бахтина от тех, кто использует их для доказательства нравственного релятивизма и оправдания смехового нача- ла, что мысль о полемике Селезнёва с Бахтиным приходит сама собой. Бахтин слишком философичен для Юрия Селезнёва, который к концу книги "В мире Достоевского" стремится к поистине эпической определённости, к образу русского христи- анства, которое, по Селезнёву, есть прежде всего Новый Завет в его противостоянии Ветхому Завету. И это противостояние – вне карнавальной культуры. Точных данных у нас нет, но попытаемся предположить: роман Франсуа Рабле "Гаргантюа и Пантагрюэль", столь значимый для Бахтина, вряд ли нравился Селезнёву.