Васильев же, родившийся столетием позже, погиб, не испив до дна всклень налитой ему чаши… Смутно, глубиной крови он, видно, предчувствовал это, смолоду торопясь жить и творить на полную катушку. Жарким солнцем горела его весна, дочерна его пожигало лето жизни – а ни осени, ни зимы ему уже не досталось. Как вольного и сильного зверя, гнали его ненасытные до живой крови людоеды-охотники. Два ареста за спровоцированное "хулиганство", тюрьма и подневольная тяжкая работа были показательными примерками. Как и унизительная "порка" в печати – сначала всеми эти непонятно-с-чего именитыми Безыменскими, никого-не-греющими Жаровыми, отроду-не-голодавшими Голодными, а затем и самим, сладкоречивым – по-адресу-властей – Горьким, который по возвращении с Капри, как карась в сметану, вошёл во литературе в роль некоего бога-Саваофа соцреализма – и крыл уже "фашистами" своих собратьев по перу, не угодных режиму. А затем и третий роковой арест, когда следователи-чекисты превратили "хулигана" в "террориста", будто бы желающего убить товарища Сталина.
Павел Васильев был обречён на гибель – сразу же как приехал в Москву.
Могли ли простить мертвяки живому, больные – здоровому, уроды – красивому, бездари – даровитому?..
К тому времени, когда в столице появился Павел Васильев со своей яркой и горячей, как молодая кровь, поэтической речью, русской поэзии почти не стало видно – одна советская. Синь есенинских очей подменилась наглой мутью гляделок мутанта. Родник живой русской речи был заплёван и забит мусором косноязычной мертвечины. Большевики же первым делом поставили в Совдепии памятник Иуде Искариотскому – как первому революционеру. Чужебесие сделало своей речью чужесловие. Как недавно дворяне, что изъяс- нялись между собой на французском, так и "одесситы" всех мастей быстро сварганили себе язык, слепленный из литературщины, канцеляризмов, жаргона и не переваренных в русской печи словесных переводных уродцев своего чужемыслия. Потому-то и травили настоящее русское слово, что не знали его и не любили.
Блока – замучили. Гумилёва – расстреляли. Клюева – засмеяли. Есенина – довели до петли. Ахматовой – чёрный платок на роток. Булгакова – приговорили к немоте. Пришвина – в деревенскую нору. Клычкова, Платонова – в юродивые. На Шолохова – ведро помоев и клеветы.
"В своей стране я словно иностранец", – подивился Есенин напоследок.
Васильев же, через каких-то пяток лет, – своей стране, а тем более её столице, был попросту чужероден.
Русскую поэзию спешно перекраивали в советскую русскоязычную – маргинальную по своей сути. "Все сто томов партийных книжек" Маяковского и прочая стихо-тошно-творная муть массы его подражателей, как огромное нефтяное пятно, стало колыхаться на чистой её реке, отравляя всё живое вокруг.
Павел Васильев был наделён редчайшим среди писателей даром – даром живой народной речи, даром русского слова во всей его красоте и силе, и этот дар соединялся в нём с поэтическим талантом необычайной энергии и выразительности, причём энергии здоровой, жизнелюбивой, солнечной. Это здоровое, по сути, народное начало отметил в нём Борис Пастернак в известном отзыве 1956 года, на вершине своего творческого пути, писательской зрелости и ясности мысли. Поначалу сказав, что в начале 30-х годов Павел Васильев произвёл на него впечатление приблизительно такого же порядка, как в своё время при первом знакомстве с ним и Есенин и Маяковский, Пастернак выделил существенную подробность: "Он был сравним с ними, в особенности с Есениным… и безмерно много обещал, потому что в отличие от трагической взвинченности, внутренне укоротившей жизнь последних, с холодным спокойствием владел и распоряжался своими бурными задатками".
(Правда, само по себе "безмерно много обещал" никак не определяет сделанного, сотворённого Васильевым в течение короткой жизни, по каким-то причинам Пастернак не высказывает своего мнения… но поговорим об этом позже.)
И далее – о сути поэтического дара Павла Васильева:
"У него было то яркое, стремительное и счастливое воображение, без которого не бывает большой поэзии и примеров которого в такой мере я уже больше не встречал ни у кого за все истекшие после его смерти годы".
Замечательно-точное определение! (Не говоря о щедром и благородном, в пушкинском духе, характере самого высказывания о собрате по литературе, столь редкостном по всем временам.)
Вернёмся к изумительному дару Павла Васильева – сызмалу, смолоду в полной мере володеть русским живым народным словом. Кроме него, такой дар, по-моему, был тогда только у одного русского писателя – Михаила Шолохова.