Софронов долго всех слушал, а потом произнёс слова, которые я с тех пор несу по жизни, как некое руководство к действию...
– Что-то я вас не понимаю... – сказал он с недоумением. – Но ведь если так написано, значит, так можно написать.
Характер летучки изменился мгновенно, и моё положение в редакции было узаконено навсегда. Причём, настолько, что через год в библиотечке "Огонька" вышла моя книга сахалинских рассказов, а ещё через два-три года, точно не помню, под меня был создан отдел "Морали и права" с выделением отдельного кабинета.
Я оказался едва ли не единственным сотрудником, который ушёл из журнала по собственному желанию, по доброй воле – на творческую работу.
До сих пор удивляюсь собственному безрассудству, сейчас бы ни за что не ушёл.
А с Анатолием Владимировичем мы встретились уже в ЦДЛе.
– Как поживаешь, Витя? – спросил он.
– Да поживаю, Анатолий Владимирович...
– Слышал о твоих подвигах...
– Огоньковская закалка.
– Да ладно тебе, – усмехнулся он.
...А последний раз я видел Софронова в Колонном зале Дома союзов – он, естественно, в президиуме, я – в зале. Увидев меня, Анатолий Владимирович приветственно махнул рукой. Незначащий, вроде бы, усталый жест, но он прозвучал для меня, как доброе напутствие большого Мастера.
Сергей КУНЯЕВ НА ВСТРЕЧНОМ ДВИЖЕНИИ
Сергей КУНЯЕВ
М.Л., О.Р.:
В двадцатилетнем возрасте "по молодой наглости" вы встречаетесь с серьёзными людьми. Только ли "наглость" или отчасти и авторитет отца, Станислава Куняева, блестящего поэта и критика, помог вам в начале творческого пути?С.К.:
Я бы сказал так: тут сошлось очень многое в единое целое – и молодая брызжущая энергия познания, которая требовала этих встреч, и круг литературных вопросов, вызывавший интерес и у людей, с которыми я встречался. Конечно, играла роль и фамилия отца по той причине, что она могла снимать некоторые ограничения, когда я договаривался о той или иной встрече. Но, в принципе, весь круг вопросов, поднимаемых мною, касался преимущественно истории, мемуарной памяти людей, с которыми я общался.
М.Л., О.Р.:
Клюев – более сложная для исследования личность, чем Есенин. Почему вы решили взяться за эту работу, хотя имели доступ к информации и о других поэтах того времени? Что подвигло вас к написанию книги о Н.Клюеве?С.К.:
Дело в том, что уже в процессе работы над книгой о Есенине мне стало ясно, что Клюев – не просто одна из ключевых фигур русской поэзии начала XX века: его судьба, его творчество, вообще его жизнь – это ключ в неизведанный мир русской жизни, во многих отношениях по сей день закрытый. На Клюеве сосредоточилось очень много как в истории России, так и в революционной современности, потому что мало кто до сих пор отдаёт себе отчёт в том, насколько сильна была религиозная компонента в революции начала XX века. Это было инстинктивное возвращение у многих к первоначальному слышанному Христову слову, к первоначально прочитанному Евангелию. Естественно, очень многие уже в начале XX века обращали свой взор на два с половиной столетия назад, в эпоху знаменитых реформ Никона, в эпоху первых выступлений староверчества, к фигуре протопопа Аввакума, в эпоху знаменитого Соловецкого сидения. Клюев всё это концентрировал как бы в себе самом, в одной фигуре. Конечно, он вызывал у современников и любопытство, и сообщал им какую-то притягательную силу к себе, и в то же время он передавал им ощущение некоего страха, неуюта в общении с собой, и такое интуитивное понимание того, что, грубо говоря, за ним стоит сила, которая, если вырвется на поверхность, сметёт русскую жизнь в одно мгновение. Почему его сплошь и рядом называли неким подобием Распутина? Потому что то, что ощущалось в Распутине, автоматически переносилось тогда на Клюева в литературной среде. Но меня здесь интересовали в первую очередь его глубокие познания русской истории, особенно религиозной, а самое главное – претворение этих познаний в его реальное бытие, в его реальную жизнь и в то слово, которое он принёс с собой.
М.Л., О.Р.:
Вы можете сейчас высказать свою точку зрения по одной из самых обсуждаемых тем последних лет – нетрадиционной ориентации Николая Клюева?