Вот: сказано слово, которое свяжет времена и вернет жизнь.
Сто десять лирических объяснений, изданных в 1996 году (издательство сыграло на магии чисел: "82 сонета и 28 стихотворений о любви"), — вершина чичибабинской "чистой лирики".
У него великие предшественники, и он это знает. "Как все живое — воду и зарю, за все, за все тебя благодарю, целую землю там, где ты ступала..." В аналогичной фразе Лермонтов ироничен, но здесь это не мешает патетике. И Данте где-то рядом, и Петрарка, и Шекспир, и Нарекаци, хоралы которого обращены то ли к Богу, то ли к возлюбленной. Наконец, тут библейское, да еще и внутри Библии какое-то запредельное, древнее, до прародительницы Евы возникшее — Лилит...
А можно не "Лилит", а "Лиля". Или так: "Лилька". Вперемешку с вечным — нашенское. "Заканчивала инженерный вуз, ходила в горы, занималась спортом". Песенки Окуджавы, долетевшие до сибирских студенческих компаний, текут лирикой в "тетрадки курсовые". Ботиночки нелепые по снегу. Ножки замерзшие. И все это — прямо по вечному, по фреске, под хорал, встык вселенскому, неохватному. И это вам не мешает! В смысле: девочка в лыжных ботинках не мешает звучать — гимну. Скрижали духа, выложенные от Софокла до Блока (с заходом, между прочим, к Боккаччо), не кажутся смешными оттого, что прошлись по скрижалям мокрые ботиночки.
Разгадка — в последней строке. Разгадка души, разглядевшей рандеву с Богом там, где другие увидели бы только эротические элементарности. Мир несносен — не пошлостью, а выворотом смыслов, потерей памяти. Из слепой веры он низвергается в мерзость распада. Из "товарищей" граждане перевербовываются в "господа". Из гульбы переныривают в воровство. Земля стонет от российского развала. "Воздух сер от кощунств. Боги врут в руках палачей". "Мы — племя лишних в этой жизни чертовой". "Мы крещены водой и черствой коркой". "Сними с меня усталость, матерь Смерть..."
Что-то шаламовское брезжит в характере лирического героя, в первом приближении такого благодушного. Если любовь — спасение, то от чего? Мир неисправим, непоправим, отсчитывать приходится от кромешной тьмы. И волочить невидимый крест. Поводырь слепого века, биндюжник Бога, поэт как горькую данность принимает все: бессмысленность, безлюбье.
И дух оживает в присутствии сибирской студенточки. Развоплощенное, расточенное миром добро вновь обретает облик. Это не плоть, в которую вдохнули дух, — это дух, принимающий очевидность плоти. Это любовь, компенсирующая невменяемость мира и возвращающая человеку надежду.
Теперь можно вернуться к вечным ценностям, возведя свой дух к великим теням — к певцам Лауры и Беатриче.
Только все это — так по-нашенски, так по-русски:
Топор побуждает нас очнуться и возвратиться в чертов мир, от которого спастись помогла поэту встреча с любимой. Если бы и впрямь был поэт этому миру "лишним"! Увы. Даже если поэт спасен — мир еще не спасен. Русская "специфика" — если спасаться, то непременно всем миром.
А мир — как во все времена — во тьме, во зле. И отвернуться невозможно, и вмешиваться бессмысленно. И где источник зла, не понять.