Не таков нынешний маленький герой, и духовного родства с Башмачкиным не признает никогда. В помине не осталось в нем смирения. О, нет, он теперь не переписчик. Он — писатель. И без стеснения выносит на несчастные страницы свои маленькие мысли и микроскопические чувства. Он создал литературу, которую рассказал "маленьким язычком на маленькое ушко". Он чувствует себя хозяином в ней, он — не одинокий волк, их много — целая свора акакиев. Его поклонникам, маленьким обитателям камерного мира, нравится его стиль. Он ходит туда-сюда ножками, обутыми в уютные домашние тапочки, и рассуждает уже не о буквах, а об эстетических категориях. Над литературой большого мира он смеется: там, куда ни пойди, споткнешься об «идеологему», а это так несовременно, обременительно, ни к чему… "Поглядите сами, — предлагает он желающим, — как свободно без всего, и главное — без добра и зла. Все относительно в этом худшем из миров".
Да, маленький герой с большим задом стремится вышагнуть из традиционных оков русской литературы, оставив на столбовой дороге за ненадобностью все высокое. И суть даже не в том, что это шаг вниз: в примитив, в пошлость, в бесстыдство дерьма и блуда напоказ, в любованье своей словесной утонченностью. Суть не в этом. Зафиксированное самоуничтожение, свидетельство гибели — вот что такое литература постмодернизма. Маленького героя не за что любить. В этом — весь ужас. Его нельзя спасти, потому что он даже не просит об этом.
ПЕРЕСТУПЛЕНИЕ ВВЕРХ: МЕЖДУ ПРАВДОЙ И ПРЕЛЕСТЬЮ
Библия — это литература или нет? "Да, — скажет эстет, — великолепная литература". А верующий скажет просто: "Это — правда". Соединяя оба эти уровня восприятия, можно подытожить: Библия — правда, облеченная в великолепную литературную форму. Первокнига, ставшая точкой отсчета для всей словесной реки.
К чему преамбула, дорогой читатель? Да к тому, что удивительные явления совершаются нынче в литературе. С одной стороны — навязший в ушах постмодернизм, заигравшийся сам в себя, с другой — посреди реалистической равнины образуются кратеры новой прозы, уходящие вглубь, в сокровенное.
Недаром именно Тимур Зульфикаров — автор широко прочтенной и практически проигнорированной критикой "Горькой беседы…" — восторженно отозвался на роман Проханова "Идущие в ночи", назвав его даже "военной поэмой". Неудивительно сие, ибо и Зульфикаров и Проханов написали своеобразные притчи, и созвучие обнаруживается сразу: не в темах, не в героях, не в сюжетах, а в тенденции — когда литературное произведение хочет вышагнуть за грань литературы и претворить свою художественную плоть в правду. Вернуться в притчу, в Библию, в начало. Установить систему координат в невыносимом, душащем общественном хаосе. Заявить, выкрикнуть сквозь кровь, сквозь стон, сквозь скорбь: "Он есть! Верую! Мы победим!"
По сути дела, эта новая притчеобразная проза не удовлетворяется уже функцией общественного служения людям, как, скажем, два-три десятилетия назад «деревенская» проза, вмещавшая в себя боль, страдание, невинность, нравственное преображение, — и уже в этом имевшая залог живой душевной жизни героев. Нынешняя новая проза переступает грань невидимого мира, расставляет акценты, заглядывает в посмертие и низводит навстречу героям ангелов. Проглядывает сходство в образах Звонаря и Сотникова из известной повести Василя Быкова, послужившей основой фильма Ларисы Шепитько «Восхождение». Восхождение к себе высшему, горнему, к над-человеческому, но выражалось это символически, у Проханова — прямо к Ангелу.
Да, именно социальный хаос вынуждает писателя выкрикнуть: "Я вижу смысл. Он сияет сквозь происходящее, и я покажу вам его! Смотри, дорогой читатель: в посмертии обнимаются души только что в ненависти убивших друг друга русских и чеченцев, а все потому, что умерли беззаветно, веря каждый в свою правду".
Соблазнительная позиция. Абсолютно неподъемлемая в духовном плане нам, человекам. И пожалуй, вслед за Иваном Карамазовым воскликнешь: "Не желаю такого Божьего мира, где жертва с мучителем обнимется. Не понимаю! Не принимаю!" Как-то, наверное, Господь промыслит об этом народе, у которого рабы-пленники сидят в ямах, а все селение об этом знает, то есть, по сути, — участвует… Но прежде Бога не можем мы решить — обнимемся ли в посмертии. Литература девятнадцатого века была намного более деликатна в отношении «загробных» тем. Обряд — да, изображался, но все же сокровенное оставалось неприкасаемо, может быть, потому что само общество стояло твердо, каждый урядник на своем посту свято веровал, что служит Царю, Отечеству и Богу.