— Валюта! — кричал, подвыпив, Данила. — Что они понимают в зверье? Валюта? Один тут шорох поднял! Я в Африке львов бил! Я ему говорю: дура, тута тебе вовсе не Африка, подожми хвост и слушайся, чо я тебе скажу! Ну и протащил я его скрозь тайгу. Пришел белый! Спирту хватанул и давай плакать. Страшно ему стало! Это, я ему говорю, не на джипе по Африке. Взял я ему сохатого. Прямо на выстрел выкатил.
После обеда Евдоким качал мед и бегал на край села к баньке. Баня стояла у речки. Прямо от дверей мосточек в речку. В речке Евдоким омуток выкопал. Сидя на крылечке бани, оглядывал Лыков свое хозяйство и не верилось ему, что все это сотворено его руками.
ТЯЖЕЛЕЙ ВСЕГО было дом поднимать. И тут ему первый раз повезло. Пошел он глядеть листвяк на постройку и наткнулся поблизости на спиленный, ошкуренный и сложенный в штабеля. Когда и кто его рубил? Долго искал следы вокруг проруби Евдоким и нашел, что искал. Большая общая могила. Раскопал он и по двум сгнившим людям увидел, что по одежде это крестьяне — мужчина и женщина… Прикинул и по сроку, когда это могло быть? Выходило году в тридцатом. Лиственница выстоялась в штабелях. И теперь от удара звенела. Перво-наперво срубил Лыков один большой крест, просмолил его живицей и поставил над братской могилой. Леса хватило и на дом, и на хозяйственные постройки. Пусть грубоватым выходил дом, да зато крепким и теплым.
— Лет двести ему стоять, — думал Евдоким. А покуда раздумывал, руки шлею починили. Ближе к бане яблонька-дичок его любимая росла. Цвет уже облетал.
— Молоденькая ты моя… — говорил с ней Евдоким. — Покуда хорошись. Покуда живи да радуйся. А то, вишь, у Заезжей сколь ветвей поумирало, сколь ветер оторвал.
Каждое дерево у Евдокима имело имя. Старую яблоню звал он Заезжей. Купил он ее в Иркутске у хохла. Посадил, привил местным дичком и выходил свою первую яблоньку. Потом и другие пошли. Год за годом разросся сад. Вымостил он дорожки камнем так, что можно к каждому дереву подойти. Сейчас меж камней выросла трава, образовав зеленые узоры. Достал Евдоким ножницы поточить. Перед баней Мария стригла его. Подравнивала длинные, выгоревшие пряди, бороду стригла коротко. Доставая ножницы, рука Евдокима наткнулась на осколок зеркала. Поерзав, достал он его и жадно глянул на себя. Смуглые от солнца лицо и шея, ниже, за воротом, белела кожа. Глаза светлые, с темно-серой каймой. Вглядываясь в себя, Евдоким думал, что по-хорошему, так он уже старик…
С того момента, как у Евдокима завелось золото, любил он, приезжая в Иркутск, покутить в ресторанах. Его уже узнавали, усаживали за столик, всегда одного. И хоть мог выпить много, не хмелея, зато весь ресторан поднимал! На каждый столик по нескольку бутылок коньяку ставили. Чаевых не жалел официантам. А тут, случись, с утра пойти в ресторан поесть, не гулять вовсе. Пока шел по улице, в витрины заглядывал. На углу увидел старика. Одетого, хоть и плохонько, да чисто. Стоит старик, а сам руку тянет, милостыню собирает. Подошел Евдоким и сказал.
— Что, отец, худо?
— Худо, сынок, — ответил тот.
— Пойдем со мной.
Старик испуганно заморгал светлыми глазами.
— Не бойся, помогу твоей беде.
Привел Лыков его в ресторан, накормил и расспросил, что да как. Оказался старик погорельцем. Сгорел его дом в селе Никольском, приехал он к сыну, а тот жить не пустил.
— У него, вишь, фатера маленькая. Подсобираю, значит, сейчас деньжонок, опять в село вернусь. Может, кто и за Христа ради примет. — Старик ел мало, часто плакал и видно было, что нету у него никакой надежды, что примут его в селе…
— А где же ты сейчас живешь? — спросил Евдоким.
— Да на вокзале ночую. Сын-то, пьет сын! Ага, пьет… Боюсь я с им оставаться. На жену драться лезет, меня обругал… матом… А парнишка хороший был… Одно хуть ладно, старуха померла, да не видит мово горя. А так, прям и не знаю… Я ведь плотник!
На своем веку не один дом срубил, да сам без дому остался. И так-то, жизнь била-крутила… Ладно! Вот вечер придет, прилетит печаль. Она у меня на груди ночует… Да! — старик вдруг весело поглядел на Евдокима. — Я счас все об граде Иерусалиме думаю. Вот бы так нам Русь отстроить, чтоб хорошо в ней было, свято и весело.
Евдоким усмехнулся.
— А что для нас Русь? Нету Руси!
— Как же? — улыбнулся старик. — Скажи еще не было, это верно. Русь, она собирается да строится только. Ей много надо. Она ведь спервоначалу в ком-то одном вызреет. В одной душе построится и после народ станет ее возводить на земле. А покуда каждый свой предмет работает. Кто дверь, кто щеколду, кто наличник режет. Когда-то придет наш строитель, не знаю…
Старик говорил тихо и с едва уловимым дребезжанием в голосе. Но вот этот чуть надтреснутый тон особенно волновал Евдокима. Он слышал в нем волнение этого неизвестного ему человека, его готовность торопливо, но открыть ему свой мир.
— Печаль у меня на груди ночует… — слышалось ему. А старик продолжал: