А мысль-то моя про другое. Не хочется мне после этих, даже и совсем нынче смешных заметок разделять его стыд, когда он пишет в последние годы одному из своих пермских друзей: "В газете "Чусовской рабочий", оскверняя родное слово, я прославлял любимых вождей и неутомимых советских тружеников". Он бы действительно "осквернял родное слово", если бы сознательно лгал - писал одно, а думал другое, если бы уже тогда видел то, что увидел позднее, в пору когда "беззаконие и закон разорвали дамбу, воссоединились и хлынули единой волной на ошеломлённых людей". А только в том-то и дело, что зрение у него в тот час было другое, - общее было зрение. И совесть его была чиста. И газета была не последняя, и в другом письме он гордился, что они умели тогда сказать много живого и искреннего, и дивился, как чусовскому редактору Пепеляеву хватало ума "вывёртываться из чужого".
Рассердится он потом и наговорит много такого, что и близкие ему люди каменно замолчат. Вот и я однажды услышал, когда Алтайское телевидение снимало передачу о нём, и я подумал, что ослышался, что мало ли что по срыву скажешь, когда разозлят. А теперь вот по его письму той поры А.Ф. Гремицкой вижу, что нет, не по срыву и не в запале он сказал, а раньше подумал: "Повторись война, я нынче ни за что не пошёл бы на фронт, чтобы спасать фашизм, только назад красной пуговкой" Вот как - воевать в Отечественную, значит, "спасать фашизм"! Не с того ли и разгорелся потом такой желанный врагам России и так жарко ими поддержанный разговор о "русском фашизме". И можно было бы раскричаться и обвинить его Бог знает в чём, если бы я не видел, какой ценой он заплатил за этот "срыв" - живого места не теле не было после несчётных ранений, с которыми он прошёл эту войну в орденах и медалях. А вот поди ты! Значит, слух наш ещё не готов, чтобы услышать все стороны правды, но значит это ещё и то, что и нам не надо торопиться сдавать и нашу сторону правды.
Или в другом месте каково слышать о наших отцах в тех же пятидесятых-шестидесятых годах, о которых он так "красиво" писал в "Чусовском рабочем", что при позднем размышлении ему открылось, что "работали плохо, получали мало, жили одним днём, при всеобщем образовании, в том числе и высшем, остались полуграмотной страной. Зато много спали, пили беспробудно, воровали безоглядно. И этому в полусне пребывающему, ко всему, кроме выпивки, безразличному народу предложили строить демократическое государство" Это тогда-то "воровали безоглядно"? Это тогда были ко всему безразличны? Не доглядел Виктор Петрович мира до сегодняшних дней - до настоящего безразличия и до настоящего воровства - Бог его берёг.
Это я не задним числом так храбр, что вот корю Виктора Петровича. Я и тогда писал ему о своих сомнениях, и мы тяжело расходились. Да не я один. Теперь по книге его писем "Нет мне ответа" вижу, что и Игорь Дедков писал и, вероятно, и тот пермский корреспондент, которому он писал об "осквернении родного языка" в "Чусовском рабочем", потому что, продолжая письмо, Виктор Петрович пишет: "А ты говоришь - злой! От страдания злой, от жизни окружающей, а притворяться не умею и не хочу. Каков есть, вернее, каким стал, таким прошу и жаловать, а любить у нас никто никого не любит".
Очень тут важно - "каким стал", потому что, подлинно, прежде не был и, пока писал, героев своих любил и именно так, как писал, о них и думал.
И вот дальше там в письме и сказалось то, что побудило меня к этой заметке. Он вспоминает свой первый написанный в Перми роман "Тают снега" и говорит, словно извиняясь за него: "я тогда был сентиментальный, добрый и весёлый человек, но это от неразвитости, от всеобщей слепоты и глухоты".
Вот как! - "от неразвитости сентиментален, весел и добр". А как, значит, разовьётся, то станет зол и мрачен. И мы знали в нём эти минуты, слышали ожесточённое, забывающее свет сердце во второй части "Последнего поклона", в "Печальном детективе", в "Людочке", в "Проклятых и убитых". Но знали и то, что, как великий художник, он чувствовал разрушительность зла и сам не любил эти страницы, сердито защищая их, как защищают некрасивых детей. Не любил в себе эту, как он писал "переродившуюся с возрастом из детдомовского юмора, к сожалению, злую иронию", потому что опыт лучшей литературы, в том числе и его собственный опыт, научил его, что "что-то путнее создать на земле возможно только с добром в сердце, ибо зло разрушительно и бесплодно".