Читаем Газета Завтра 221 (60 1998) полностью

— Да все. Кто раньше нас родился, и кто после придет. Все полновесные, здравые, с гибкой психикой люди. Они из пепла возродятся… Но не мы с тобой. Мы умеем лишь сочувствовать да укорять. Безвременье нас породило, а забвение проглотит…

Художника звали Вадимом Захаровичем Треножниковым, жил он вдвоем с маменькой, оборотистой женщиной лет семидесяти пяти. Хоть он и утверждал, что вырастил двоих детей, скорее всего, это ему пригрезилось. Их никто никогда не видел. И жены его, от которой они могли родиться, тоже никто не видел. Вадим Захарович, увы, имел склонность к случайным знакомствам. Подружек он менял довольно часто по одной и той же схеме. Он любил жаловаться очередной возлюбленной на тяготы судьбы, на непонимание, на рези в желудке, на общую немощь, а когда ей это становилось невтерпеж и она позволяла себе пусть косвенное проявление скуки, Вадим Захарович без долгих отлагательств расставался с избранницей, как правило, подарив ей на прощание карандашный портретик. Об этих портретиках разговор особый.

Художник он был не без таланта, но одномерный, не подверженный тем вспышкам озарения, которые из дурака делают гения, а вот портреты у него выходили чрезвычайно оригинальные. Не то чтобы похожие на оригинал, но живые, со страшной притягательностью в чертах, и все как один, с вытаращенными от изумления глазами. Он и мне как-то к случаю состряпал портретик. Я сдуру потащил его домой, а следовало порвать по дороге. Дома я полюбовался картинкой с десяток минут, пытаясь постичь тайну творчества, и этого хватило, чтобы портретик застрял в памяти, видно, навеки, хотя в тот же вечер я его сжег. Портретик не только натурально запечатлел, так сказать, мой лик, но было горькое ощущение, что он его размножил. Меня стало на свете двое. Кто этого не испытал, пусть поверит на слово: это тягостное впечатление. Глаза у меня тоже были в изумлении вытаращены, отчего на портрете я одновременно напоминал и новорожденного, и пожилого горемыку, нацелившегося на упокой. Когда я выразил Вадиму признательность за замечательный подарок, голос мой предательски фистульнул, и художник тревожно насторожился:

— Тебе не нравится?

— Я же говорю: спасибо!

— Но тебе не нравится?

— Вадим! — решил я быть честным. — Это же карикатура. Причем какая-то дьявольская — даже не пойму, чего в ней больше: издевки или соболезнования.

Художник привычно понурил голову, и на том месте на полу, куда устремился его взгляд, закурился синеватый дымок.

— Может, тебе показалось? Ведь обычно портреты мне удаются.

Он правду сказал. Любимые его подруги, чьи портреты он писал, от них, да простится мне живодерское слово, истинно балдели. Заполучив свой лик с выпущенными глазами, они прощали ему и занудство, и вечную разлуку. Они покидали его осчастливленные, умиротворенные — рабыни. Пожалуй, на этих портретах Вадим Захарович мог озолотиться, но он их никогда не выставлял и не продавал, а только дарил.

Его маменька Таисья Павловна оказалась единственной женщиной, которой портретик досадил. Художник словно предчувствовал, что так получится, и долго отказывался ее писать, но уж больно она приставала: “Как тебе не совестно, сынок, — тянула жалобным голоском. — Всех своих мымр и гагарок перерисовал, а на родную матушку краску пожалел. Да зачем же я тебя рожала в муках и страданиях?” Сомнения в надобности давних родов возникали у Таисьи Павловны постоянно, художник к ним привык, но иногда все же расстраивался. Так было и в тот злосчастный день, когда он взялся за ее портрет. Он его склепал, как обычно, обыкновенным карандашиком за двадцать минут, и еще столько же потребовалось Таисье Павловне, чтобы в портретик вглядеться и по достоинству его оценить. После чего она объявила сыну, что этого никогда ему не простит. Разрывая портрет на клочки, она выразила наконец твердую уверенность, а не сомнение, что напрасно приняла муки в родильном доме в одна тысяча тридцать девятом году…

Распри между ними возникали частенько, но надо заметить, Вадим Захарович любил мать нежной и преданной любовью, хотя это давалось ему нелегко. Таисья Павловна была старуха вздорная, с уклоном в изуверство. Ей особенно нравилось прикидываться казанской сиротой при посторонних. В те редкие вечера, когда к художнику являлись гости, она давала волю своим извращенным наклонностям и актерскому таланту. В самый разгар мирного застолья выныривала из своей комнаты, облаченная в рваный халат (подобный тому, какие в исторических фильмах из восточной жизни носят бедные кочевники), с какой-то черной тряпкой на голове и, стеная, обращалась к сыну:

— Ты меня не будешь бить, Вадичек, если я возьму кусочек хлебушка? Я ведь третий день не кушаю.

Кто первый раз эту сцену видел — те вздрагивали, а остальные наслаждались. Один Вадим Захарович горевал:

— Мама, ну как тебе не надоело? Что о нас люди подумают!

Перейти на страницу:

Все книги серии Завтра (газета)

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже