Грядущие историки, возможно, запутаются в коммунистических формулировках и красных лозунгах. Одно понятно — они вряд ли назовут СССР "атеистической цивилизацией". Хотя начиналось всё очень рьяно и под вопли пьяных мужиков, сбрасывавших колокола с храмов. На заре советской власти веру в Бога объявили "опиумом для народа", и дабы он (народ) не подсаживался на благолепный наркотик, выдумывали самые разные методы антирелигиозной пропаганды — от лекций в клубе и журнала "Безбожник у станка" до спешной замены церковных праздников революционными действами. Синеблузники выкрикивали плакатный лозунг: "Религия яд — береги ребят!", а самым нелепым и униженным героем "Двенадцати стульев" сделался провинциальный батюшка — отец Фёдор. Церковное венчание — аннулировалось, и на смену таинству пришла необременительная запись в ЗАГСе. Функционеры старательно пропалывали все сферы человеческого бытия — школу, музыку, питание, любовь, детские игрушки. Всё, всё должно стать свежим, звенящим, подлинно пролетарским! Однако на месте уничтожаемых культов тут же складывались новые, а к середине 1930-х годов советский народ обладал устойчивым религиозным, а иной раз даже мифологическим сознанием. Николай Бердяев полагал, что русский большевизм обладает потусторонностью и запредельностью, что отличает его от сходно-родственных движений на Западе: "Большевизм и есть социализм, доведённый до религиозного напряжения и до религиозной исключительности". Классическое прочтение — антропоцентрично. Это — война за хлеб и место под солнцем. В нашем варианте победила другая концепция — моральное совершенствование. Инаковость. Сверхчеловеческое. В многочисленных статьях подчёркивалось, что мы даже на искусство и природу взираем не так, как это делают жители буржуазных стран. У советских — особенные чувства. Примечательно, что ни одна из социалистических стран (за исключением, пожалуй, ГДР) за всю послевоенную историю не создала великой мифологии о себе и своём будущем. Там всё оказывалось материалистичным, а возвышенные лозунги носили подражательный характер.
В Советском Союзе культивировался сам процесс труда. Не результат, а именно — процесс. Эллинистические барельефы с токарями, барочные виноградники и яблоневые сады, трактора, домны, градирни, ЛЭПы — искусство славило работу и работника. Незыблемо царил библейский принцип, сформулированный апостолом Павлом во Втором Послании к Фессалоникийцам: "Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь" (3:10). В культовом романе Олега Куваева "Территория" прослеживается великая идея: "…работа заменила собой веру или, вернее, сама стала верой…". А вот и Символ Веры по-советски из того же повествования: "Если ты научился искать человека не в гладком приспособленце, а в тех, кто пробует жизнь на своей неказистой шкуре, если ты устоял против гипноза приобретательства и безопасных уютных истин, … если ты веруешь в грубую ярость работы — тебе всегда будет слышен из дальнего времени крик работяги по кличке Кефир: "А ведь могём, ребята! Ей-богу, могём!"". Замечу, что здесь употреблён именно глагол "веруешь", а не обыденный вариант "веришь". Итак, созидательный труд, горение, преодоление — объявлены, по факту, религией… Религией жизни. А что же смерть?
Кажется, что советская культура, основанная на истмате и диамате, должна полностью десакрализовать смерть, низведя её до биологического факта. Всё гораздо сложнее и намного интереснее — ни одна из мировых культур Нового Времени не сотворила настолько парадоксальный заупокойный культ, каковой имел место в "грубо материалистическом" СССР. Ленинская гробница сделалась местом поклонения — люди стояли в километровых очередях, дабы благоговейно пройти мимо священной мумии. На Мавзолей поднимались по праздникам красные "фараоны". Безусловно, в 1920-х годах шло активное насаждение кремации, что для православного христианина выглядело кощунственно. Это не явилось исключительным богохульством "злобных большевиков" — трупосожжение внедряли по всему миру. Но! Параллельно с этим в советском сознании рождается культ праведной гибели. "В борьбе за это". Здесь не было никакой меланхолии, напротив, любая печаль считалась декадентским вздором. Благородная комиссарская смерть виделась чем-то вроде пропуска в Вальхаллу. Умереть "за Власть Советов", за Родину — вот наивысшая доблесть. Появляется и фигура ребёнка-мученика — юного пионера, павшего от рук врага. Валя-Валентина из "Смерти пионерки" умирает, отрицая крест, но веря в новые символы. Страшным заклинанием звучат строки: "Чтоб земля суровая / Кровью истекла, / Чтобы юность новая / Из костей взошла". Это не атеизм, отнюдь! Это планомерное вырабатывание религиозного духа.