От Москвы до села Дорогорского, что на Мезени-реке, сутки поездом и восемь часов машиной через тайгу-тайболу. Прибыли впотемни, снег хрустит под ногами, заподувал с севера ветер-хиус. В осиротевшей избе все окна горят, как на вокзале. Генриетта Владимировна лежит в настуженной горнице, уже обряженная, лицо желтое, будто мандарин, полное, без грусти, только губы сильно выкусаны до крови, — значит и в беспамятстве страдала от боли. Дочери-двойняшки, завидев нас, завыли по-бабьи, заплакал и зятелко, по-мужски, с надрывом; внук Генка не сшевельнулся, стоит у гроба, как суворовец в почет ном карауле, с блестящими глазами, пристально, безбоязненно вглядывается в родное лицо, как бы притворно замгнувшее веки… Генка появился на свет, когда бабушка в областной больнице лежала. И вот однажды середка ночи её позвал явственный жалобный голос мужа: "Ри-та-а!" За двести верст "завопело" и донеслось. Растревожилась, сразу положила на худое, до утра не спала. А днем принесли телеграмму: муж умер. Молодой ещё был, голубоглазый белокурый богатырь, косая сажень в плечах, всё своей силой хвалился… Отпраздновал рождение внука, лег спать— и не проснулся: сердце лопнуло . И вот минуло тринадцать лет, мальчишка оказался деловой, натуристый, сметливый, охотник и рыбачок; сделал зажигу(самодельный пистоль), забил огневой заряд, поджег, но выбило из ствола кляп и рвануло в лицо. Слава Богу, глаза не вышибло. Привезли в больницу порох выковыривать, и тем же днем, покрасив волосы, причепурившись, пришла своим ходом бабушка Рита и легла в соседнюю палату…
И вот в гробу, уже ледяная.
Буквально днями я получил от неё письмо, никаких наметок о смерти: юбилей отпраздновали (семьдесят лет), плясала, пела. Только об одном вдруг попросила меня каким-то новым, завещательным тоном, так неожиданным для сестры: "Володя, напиши обязательно о необычной красивой любви отца и матери…".
А на улице поднялась завируха, снег крупой, сечет в окна. Кроткое, доброе существо, Рита так не хотела быть обузой для других и мечтала об одном, — не помереть бы зимой. И как родным на испытание: ветер-полуночник с ног сбивает, и мороз за двадцать. Горе мужикам — долбить ломами железную землю на Красной горке, на самом-то буеве. Искры высекает. Надо бы во всю ночь костры палить, чтобы отогреть землю, да по заведенному обычаю ранее утра похорон ямку рыть нельзя.
Дом по-сиротски будто съежился без хозяйки, понурился и слегка потек набок. Строили, как поженились. После пединститута направили в деревенскую школу учителем литературы, здесь поглянулся парень, только что вернувшийся из армии, сыграли свадебку и принялись ставить дом. Будто вчера… Жизнь отлетела в трубу, как печной дым, только и примет от неё, что дочери, внучки… И далее по роду. Значит, не напрасно жилось. А скольких выучила, по земле разъехались, им тоже памятна бывшая учительница своей сердечностью, мягкостью. Никогда голоса не подняла, ни на кого не озлобилась, не затаила досады, никому не мстила, не желала худа. Некрещенная была, как почти все на Советском Севере, где церковные маковки были обрушены, Бога не поминала, образам не маливалась, поклонов не била. Но ведь жизнь кроила по той мере, по какой исстари строилась добросердная исконняя русская жизнь… А в деревне разве не запечатлелась в каждом дому своей услужливостью и нестяжательством? И лес безмолвно помнит, куда так любила ходить до последних дней по грибы, и каждая болотная ягодная кочка помнит прикосновение ловких рук, и берег реки, и картофельники на задах избы, и тихая банька на задворках, и луга на заречье, и тинистые озерца, где после свадьбы ловили с мужем карасей…