Стрижайло замер в тоске. Спасение было мнимым. Изнасилованная женщина с мальвой сулила не избавление, а неизбежную гибель.
К вечеру, когда солнце ушло, и в воздухе повисла рыжая, горчичная духота, и зал напоминал огромный лазарет, где тихие стоны сливались в изнурительный, волнообразный звук, и над головами то там, то здесь возникала пластиковая бутылка с мочой, передавалась из рук в руки, — в зал ворвались разъяренные боевики. Стали пинать людей, били наотмашь, выкрикивая:
— Суки, кричите!... Орите, б… е..! Чтобы вас услыхали ваши кабели!... А ну, орите громче!...
Толпа заголосила, сдавленно запричитала.
— Громче, суки!... Пусть вас в Москве услышат!... Ваш е… Президент пусть услышит!.. — боевики вбегали в толпу, раздавали удары ногами. Вой усилился, переходил в визги боли и ужаса.
— Громче, суки!... Визжите, будто вас в ж… е..! — боевики направляли стволы автоматов над головами сидящих, выпускали долбящие очереди. Выстрелы мешались с ревом и воплем обезумивших женщин, детей, которым казалось, что их начинают расстреливать. Некоторые пытались подняться, но их кулаками забивали обратно вниз. Зал ревел, сотрясался от тысячи криков. Жуткий ор раздвигал потолок и стены. Казалось, энергия ужаса подорвет заряды, и всех поглотит гигантский взрыв.
Стрижайло, окруженный вопящими детьми, видел у стволов бледные трепещущие пузыри, проблески гильз. Кричал со всеми, захлебываясь спазмой, раздирая глотку нечеловеческим, хлещущим наружу страхом. Обнимал обомлевшего сына, прятал его голову у себя на груди, с единственной истерической мыслью, — подставить себя под ревущие автоматы, заслонить от терзающих пуль его хрупкое тело.
Боевики отступили, испугавшись звериного воя, который издавала страшащаяся плоть, не желавшая умирать.
Постепенно крики стали слабеть. Превращались в хрипы и стоны. Люди сникали, лишенные сил. Голошенья сменялись заунывным, жалобным плачем, в котором была покорность судьбе. Толпа всхлипывала, шевелилась, наполняя духоту запахами ужаса, зловонными выделениями желез, набухших от предсмертного страха.