Тральщик отчаливал. Кукушкин кинул мне веревку, и я бросился, ухватившись за этот конец, в месиво воды и снега. В последний раз я скользнул взглядом по палубе нашего корабля. Я увидел Васю Бубнова. Я хотел ему что-то крикнуть и не мог. Кукушкин влил в меня через дрожащие зубы спирта, и я задремал стоя, потому что упасть было нельзя, так плотно стояли на тральщике люди.
Под вечер мы причалили к Гогланду. Я запомнил этот остров, когда мы шли на Ханко. Он был похож на купающегося двугорбого верблюда, поросшего зеленой шерстью. На прибрежном обрыве стояла тогда девушка в розовом платье с распущенными волосами. У ее ног лежала рыжая собака. Девушка махала платком. Она нам улыбалась и что-то кричала. Что она кричала, мы не слышали, а улыбку видели без бинокля.
Мой клеш и бушлат заледенели и превратились в панцирь. Волосы перепутались и смерзлись. Я не мог сойти по трапу, а съехал по нему на спине. Я ввалился в землянку к зенитчикам, попросил их снять с моего пояса фляжку и растереть мне уши и руки. Остатки спирта я выпил и заснул около печки на нарах.
Встал я утром бодрый и здоровый. У меня не было даже насморка. Вечером мы тронулись курсом на Кронштадт.
Все наши из редакции были целы, и мы вместе погрузились на тральщик «БТЩ-218». Тральщик тянул на буксире два торпедных катера. Они получили пробоины и идти своим ходом не могли. Месиво снега и воды становилось гуще и превращалось в лед. Острые льдины, отбрасываемые нашим винтом, быстро продырявили тонкую обшивку катеров. Катерники перебрались на тральщик и отрубили концы. Первый катер зарылся носом, накренился набок и пошел на дно, второй скрыли сумерки.
Радист тральщика поймал в какофонии эфира Москву. Как сообщала оперативная сводка, наши части с боем взяли Ростов.
— Значит, начинается! — сказал Пророков.
Мы не могли молчать. Мы пошли в каюту капитана, выпросили лист бумаги и через час вывесили окно сатиры. Это была последняя наша работа вместе.
В Кронштадте шел снег. Мы шли, тяжело ступая по скользкому булыжнику.
— Дай хлеба, дядя! — просил меня, забегая вперед, мальчишка лет шести в разношенных отцовских валенках и фуфайке. Из-под надвинутой на глаза шапки выдавался острый носик и серого цвета щеки. У меня в полевой сумке, кроме подмоченной подшивки газет, тетради со стихами и зубной щетки с полотенцем и мыла, ничего не было.
Я бы отдал мальчику мыло, но оно ему не требовалось.
Нашему полку дали новый номер, потому что знамя полка вместе с лейтенантом Липецким осталось на турбоэлектроходе.
О судьбе турбоэлектрохода никто не знал.
Дул пронизывающий ветер.
Г л а в а д в а д ц а т ь д е в я т а я
ПОЛКОВАЯ БАБУШКА
У Кукушкина заболел зуб.
В полку не было стоматолога, и Яша Гибель выписал Кукушкину направление в Ленинград в Стоматологический институт. Кукушкин вышел из Ново-Саратовской колонии, где мы тогда стояли после возвращения с Ханко, не помня себя от боли. Он шел и думал о своей жизни и о чем угодно, лишь бы отделаться от зубной боли. И, чтобы отвлечь себя от ощущения собственной боли, он начал думать о боли других. Прежде всего он вспомнил Автандила Чхеидзе.
Четыре дня назад случилось несчастье. Впрочем, оно началось раньше, когда мы пришли в Ново-Саратовскую колонию. Мы привыкли там, на Ханко, быть сытыми. А здесь, в Ленинграде, был голод. По сравнению с другими частями нас снабжали как аристократов, потому что мы были самыми сильными на всем фронте, и нас не пускали в бой, а готовили к какой-то более ответственной операции, об этом нам говорил сам Щеглов-Щеголихин.
Автандилу Чхеидзе триста граммов хлеба были все равно что для слона пирожное. И наш богатырь страдал молча. Он худел на наших глазах, его могучие плечи горбились, и шинель болталась на них, как на вешалке. Федотов пытался что-то сгоношить для своего дружка на кухне, что-то приберечь, — Автандил злился на это и поругался с Федотовым.
— Я скажу комиссару, что ты поступаешь нэ чэстно! — кричал он в сердцах на Федотова и продолжал таять.
А четыре дня тому назад он взял три гранаты и незаметно ушел на задворки и, когда мы прибежали в сарай, откуда раздался грохот, было уже поздно. Нам было даже незачем копать могилу.
Боль стала еще острее, она прямо-таки разрывала на части всю голову, и Кукушкин начал вспоминать другое.