На оставшейся бумаге, в наследство финнам, мы еще напечатали листовки и дополнительный тираж нашего ответа на послание Маннергейма. Кто-то предложил выбить для участников обороны Ханко памятную медаль, нашлись даже и чеканщики по металлу, готовые взяться за это дело, но было уже поздно, и вместо медали мы напечатали в типографии маленькую книжку в зеленой обложке. Книжонка называлась «Храни традиции Гангута». В ней были помещены портреты двенадцати лучших героев Ханко и стихи, посвященные этим героям. Книжки были розданы всем, покидавшим полуостров.
Второго декабря мы встали пораньше и собрали в дорогу все, что нам дорого. Я засунул в полевую сумку подшивку газет и завернутые в полотенце зубную щетку и мыло. У Бориса Ивановича был рюкзак. Он набил его рисунками и газетами. Потом мы пошли на склад обмундирования и переоделись во все новое. Я выбрал себе по росту ботинки и клеш, две тельняшки, форменку, бушлат и мичманку. Потом мы пошли по городу — в последний раз проститься с нашим Гангутом. Мы прошли мимо кирхи и гарнизонной «губы». Было тихо и пасмурно, словно финны тоже, как и мы, объявили мертвую неделю.
Мы увидели стеклянный парфюмерный павильончик.
Из его распахнутой двери валил белый дым. Любопытства ради мы подошли поближе и заглянули внутрь через запыленные стекла. На полу сидел красноармеец, обняв ногами вместительную картонку. Из картонки он методичными отработанными движениями вынимал коробки с пудрой, свертывал им крышки и выдувал пудру. Он был так поглощен своим занятием, что не заметил нас. Белая пыль засыпала его, как снег, и пахучей приторной метелью вырывалась наружу. Мы не стали ему мешать. Мы переглянулись и улыбнулись. Чудак! Он не хочет оставлять финнам никаких трофеев!
У нас в руках была пачка листовок, банка с клеем и малярная кисть. Я мазал этой кистью по оставшимся заборам и стенкам, по стволам деревьев и по диким камням, а Борис Иванович ловким движением ладони прилеплял на эти места наши прощальные лозунги. Мы прошли на скалу, крутым обрывом уходящую в море, и подошли к чугунной петровской пушке. Я махнул кистью по изъеденному соленой водой стволу, и Борис Иванович приклеил к нему листовку с последним рисунком из последнего номера «Красного Гангута»: «Мы идем бить фашистскую сволочь и будем бить ее по-гангутски!»
Мы вышли на пустынную и размытую дождем дорогу. И я увидел моего Министра; он шел ко мне, нехотя помахивая рыжей запутавшейся гривой. Я побежал ему навстречу. И он положил мне свою голову на плечо и обдал шею теплым дыханием.
— Прощай, Министр! — сказал я. — Мне надо уходить, в Ленинград уходить, а тебе оставаться. Для тебя кораблей не приготовили, — сунул ему в теплые милые губы пригоршню сахару и поцеловал их, похлопал Министра по шее и легонько оттолкнул от себя. Пока я, чуть не плача, прощался со своим конем, Борис Иванович наклеил ему на круп последнее оставшееся у нас послание маршалу Маннергейму. Министр нехотя поплелся к лесу, оглядываясь и кося на меня глазом.
Мы пришли в порт, где хлопотливый чумазый паровозишко сталкивал в воду вагоны с разным барахлом, которое не на что было грузить. Портовый кран, подцепив стальными стропами, легко, как перышко, переносил над пыхтящим паровозишком «Смэрть Гитлеру!» на палубу пришвартованного к стенке эсминца.
Старый, как галоша, буксир «Камил Демулен», черпая бортами воду, доставил нас на рейд к спущенному трапу турбоэлектрохода. Мы поднялись на палубу, и я подумал, глядя вслед уходящему «Камилу Демулену»: «Как странно на этой земле все устроено. Был член конвента и поэт Парижской коммуны Камил Демулен, о котором сейчас, наверно, и во Франции забыли, а он, превратившись в буксир, захлебываясь волной, продолжает жить и помогать людям».
День был серым и темным. Смеркаться начало рано. На рейде за Утиным мысом, бросив якоря, покачивались на медленной волне корабли последнего каравана, транспортники и тральщики, эсминцы и рыбацкие лайбы, торпедные катера и подводные лодки. Наш турбоэлектроход стоял среди них, как слон среди овец, сливаясь камуфляжем со стальной водой и серым небом.
Построенный на верфях Амстердама, наш турбоэлектроход год назад сверкал внутри полированной карельской березой и надраенной медью. И вот в его великолепные салоны ввалилась сухопутная и морская братва, пропахшая дымом землянок и окопной сыростью. Она задымила махрой и разлеглась по коридорам и каютам на измазанных глиной шинелях, тяжело топоча по блестящему паркету каменными сапогами и ботинками. Она стала хозяином трюмов и палуб. В отведенной для нашей редакции и типографии четырехместной каюте разместилось двенадцать человек и еще машинистка Лида со своим наследником. Мы отвели ей нижнюю койку, а сами стояли, плотно прижавшись плечом к плечу, задыхаясь от жары и спертого воздуха.