— Да нет, Леня, я просто устал, — ответил он слабым голосом. Но я продолжал испытующе смотреть на него. Не выдержав моего взгляда, он ободряюще улыбнулся. — Я сейчас видел комиссию. Они мне сказали, что ты внесен в список «доходяг»… Будешь три раза в неделю получать по полтораста граммов лошадиной крови.
Сообщение это меня обрадовало и не обрадовало. Дело в том, что последнее время ноги в коленях так ослабли, что я уже не мог подняться на нары. На кухню за пищей для меня ходил Никита Алексеевич, да и обуви у меня не было, ноги обматывал тряпками. Я относился к той группе узников, которые еще во Владимиро–Волынске и Ченстохове растеряли свое здоровье и силы.
Во Владимиро–Волынске фашисты проводили с пленными ежедневную утреннюю «физзарядку». Это–десять минут бешеного сердцебиения, мучительной одышки, ломкой боли в суставах. После второго приседания я падал на спину и уже не мог подняться. Кожа светилась блеском рыбьей чешуи. Просвечивая ладонь на солнце, я четко пересчитывал фаланги пальцев со всеми их изгибами. Две старые раны на бедре сочились розовой водицей, а из обрезанного банкой пальца уже не текла кровь.
В Тимишоаре смертность значительно возросла. Вот тогда созданная из военнопленных комиссия добилась от коменданта лагеря отпуска «доходягам» лошадиной крови.
—Я видел, — снова заговорил Шевченко, — как четверо пленных красноармейцев тащили сегодня на бойню клячу, поддерживая ее досками, пятый вел под уздцы, а шестой подгонял веткой. Дохляка никак на это не реагировала. — Мой приятель пытался захохотать, но только отрывисто прохрипел: — Придется, Леня, пить, Кровь полезна… Жить–то хочешь?
На бойню я доплелся одним из последних. В сарайчике убитой животины уже не застал, ее забрали на кухню. На грязном дощатом полу ползал на коленях такой же, как и я, «доходяга» и пригоршнями собирал маленькие лужицы черно–грязной крови, сливая эту массу в свою посудину.
Относиться к числу «доходяг» мне не хотелось, ни в прямолл (это значило, что человек от истощения организма, болезни, холода оказался в безнадежном состоянии), ни в переносном смысле (к этой категории «доходяг» относились те, кто в силу душевной депрессии уже был не способен восстановить свое моральное достоинство).
На последних пагубно влиял не только сам факт пленения, но еще более устрашающее — голод, холод, репрессии, расстрелы.
Этих физически и духовно полумертвых людей относили ко второй категории «доходяг». Они как тени маячили в общей толпе пленных. Обычно молчаливые, они замыкались в себе, ни с кем не сближаясь.
С другой стороны, эти живые «отшельники» были способны, вымаливая жизнь, стать перед сильным на колени, а в критический момент оказаться предателями. Вот почему к ним относились и с сожалением, и в то же время с отвращением.
Однажды я заметил, как человек с дубинкой в руке разговаривает по–русски о чем–то с пленным. Я подошел к полицаю.
— Земляк, из какой области? — спросил я его.
«Земляк» внимательно осмотрел меня, кинул взгляд вокруг и равнодушно ответил:
— Я с Кубани…
Меня это заинтересовало.
— А какой станицы?
— Урупской…
Я еще хорошо помнил 30‑е годы на Кубани, кулацкие мятежи, кровавые налеты белогвардейских банд. Кулаки из–за угла или темными ночами стреляли из обрезов по коммунистам, комсомольцам и советским работникам, вырезали семьи активистов, поджигали дома, общественные постройки, травили скот, всячески срывали мероприятия по организации колхозов. Диверсии были одна злее другой. Люди потеряли веру в спокойную жизнь. И тогда Советская власть приняла суровые меры.
— Думаешь возвратиться в станицу?
— Конечно. Кое–что есть там и мое. Только станицу я почти не помню. Семью выслали на север, когда я был еще мал.
«Вернуться в станицу после полицейской службы сможешь только при новых, фашистских порядках. А им не бывать», — подумал я.
Интерес к полицаю пропал. Все было ясно. Яблочко упало недалеко от яблони.
На одних нарах, недалеко от меня, лежит капитан–лейтенант А. Приваленков. Сын дворянина, офицера флота, какое он получил воспитание в семье, сохранившей старые традиции и уклад жизни петербургского чиновника, мы могли только догадываться.
Приваленков служил в Военно–Морском Флоте, а затем учился в военно–морской академии. Молодой капитан рассуждал вслух:
— Говорить об истории военно–морского флота — это говорить в первую очередь об английском флоте, его прошлых и нынешних преимуществах, традициях. Остальное — ничто! Советский флот несовершенен. Международных норм в боевых сражениях никогда не соблюдал. У русского флота нет эпической истории, у него нечему учиться. Личный состав офицерского корпуса невзрачен, он обедняет высокий образ моряка…
После неоднократных бесед с Приваленковым я сделал вывод, что это пренебрежительное отношение к советскому Военно–Морскому Флоту и его людям не плод фантазии или итог пребывания в лагерях, а выношенное ранее и подготовленное к случаю желание лягнуть ненавистную для него родину в отместку за утраченное в 1917 году.