— Пришла депеша, — сказал Гарфилд, спрыгнув на землю и сняв шляпу. — Суд перенесен из Афин в Хантсвилл.
— Афины — неудобное место; толкуют о разграблении, а город цел.
— Он был достойным человеком? — Гарфилд смотрел на могилу.
— Я горюю о нем, как о брате.
Будто давний весенний гром раскатился в небе Алабамы при слове брат
; я вдруг увидел то, что годы не шло на память: свайный мост в Новочеркасске, верх брички, поднятый быстрой рукой Сергея, рыжие глаза на длинном лице и вещие его слова: попробуй, попробуй, как там хлеба выпекают, с корочкой или один мякиш, и чем слуг секут, батогами, как бог велел, или там кнуты из крокодила плетут? Как же я от тебя отрекся, брат, как назвал святым именем другого, черного лицом человека? Брат он мне или я научился суесловию?— Я не знал человека добрее его.
— Едва ли мы встретимся в Хантсвилле. — Гарфилд протянул мне руку. — Я откажусь от обязанностей судьи.
— Турчин пожалеет об этом, мистер Гарфилд, — сказал я. — Но человеку чести нельзя быть судьей в этом трибунале.
Он помолчал, слушая печальный, дробный свист овсянки, и проводил взглядом стайку рыжих птиц.
— Мы еще молодая нация, Турчин.
— Нация только складывается.
— Конфедераты тоже — себя считают нацией, а нас сбродом.
— Нацию довершит война, и от того, будем ли мы воевать мужественно и честно, зависит, родится ли нация здоровой.
— Она будет здоровой! — воскликнул Гарфилд с пылом не генерала, а молодого политика-сенатора.
— Вы видели Джуди и поняли, что наш солдат не тронул ее. Но Джуди умрет, а не скажет нам правды. Вот наше с вами поражение, его не искупишь и взятием городов.
Он прыгнул в седло, серьезный и сумрачный.
— Прощайте! Впрочем, я еще не получил согласия покинуть суд. — Он усмехнулся с невеселым лукавством. — Одна надежда на неприятеля, что он заставит Бюэлла поменять мое место; из суда — в бой. Дела в Алабаме повернули к неудаче.
Умный и совестливый человек ускакал, не подумав, какую боль причиняет мне. Гарфилд и дня не проучился военному делу, удача и храбрость открыли ему в тридцать лет дорогу к генеральским звездам. Мне минуло сорок, я понимал войну, всю от Аллеганских гор до Миссисипи, и я мог бы многое изменить, имея дивизии, но у меня отняли бригаду, а за ней и полк. С тяжелым сердцем уезжал я из Афин. Чего не сделал голод, миссурийские засады, болота под Кейро, изломанные вагоны на Бивер-крик, сделали бархатные, но ядовитые, как листья сумаха, перчатки Бюэлла. Полк не знал дезертиров — теперь мы услышали о них. Уходили одиночки, бежали в Чикаго, искали места в действующих полках; рота покойного Говарда потеряла четверых, когда Тадеуша Драма бросили под арест из-за вызова на дуэль капеллана. Исчезла часть наших негров; любой мог быть убит и затравлен в окрестностях Афин, и нет средства узнать, где рассыпалось в прах черное тело.
Мы отбыли в Хантсвилл. Удары копыт поднимали в воздух стайки бурых овсянок, их звонкие трели и короткий печальный крик будили во мне образ далекой степи, знойной, но не душной, с привольными ветрами от Каспия и Черного моря. Я закрывал глаза и видел голубую от ковыля степь, бесшумного ястреба над головой и вдыхал запахи детства. Порою я находил и Надин далекой от дороги и наших попутчиков: с годами мы все чаще думали об одном, видели одно и то же, в неподвластном воле воображении. Сердце Надин прониклось материнской нежностью ко мне: война приучила ее делить доброту между мной и солдатами полка, но пришел час — и они прощально подняли фуражки и шляпы, проводили нас к дороге, и все силы ее души сошлись на одном мне.
Изредка попадались нам конные разъезды, караульные солдаты, отставшие обозы, фургоны, запряженные мулами. Около полудня мы услыхали быстрые удары молота о наковальню и свернули с дороги. В кедровой роще мы нашли железный, на колесах, горн 4-го Огайовского кавалерийского полка, того, что, в составе моей бригады, первым ворвался в Афины. Волонтеры окружили нас: люди другого штата, приданные мне на взятие Хантсвилла и Афин, — огайовские лесорубы, фермеры, укладчики рельсов и шпал, — как же они обрадовались иллинойским солдатам. Надо было видеть, как из всей кавалькады они выделили Скотта, меня и Надин; как из шести полковников в седлах признали близким только одного дикого казака
, как обихаживали наших лошадей, не стерлись ли подковы, не потерян ли хоть один шип. Солнце жгло нестерпимо, а нам с Надин легко дышалось смолистым воздухом рощи, среди веселых людей в куртках, а то и в нательных рубахах, среди звона железных шпор и ударов молотка о наковальню, поставленную в бочку с песком.