Морозы и снег отрезали нас от земли. Тепло в доме держалось, пока в чугунной печи горели дрова. Надя исхудала, лицо ее обветрилось, сухие губы сравнялись цветом с лицом, в ней появилось выражение неутоленной жажды, нетерпения, какая-то цыганская, гибкая отчаянность при серых глазах и светлом волосе. Я любовался ею и на зимнем солнце, и при скупом фитиле, и в прыгающих бликах у распахнутой печной дверцы, любовался жадно и виновато, будто взял не свое, украл у далекой земли лучший его камень и увез за океан, в глушь, в захолустье Лонг-Айленда. Работая, Надя забывала и меня; уходила в свои страницы, как камень в полынью, как путник уходит в ночь, уходила вся, без надежды на возвращение. Склоняясь над бумагой, я обрабатывал мысль, я был ее погонщиком, ее гранильщиком, я ее формовал и обжигал, а Надя сама отдавалась потоку лавы, где мысль и страсть, соединившись, достигали невозможного жара.
Перед рождеством мы надели лучшее платье и отправились дилижансом в Нью-Йорк. У Нади только что затеялась переписка с Люси Стоун[9],— дело шло к созданию «Женского журнала», неутомимая американка искала сотрудниц, выступала повсюду с проповедью равноправия женщин и отказа от рабовладения. Мне нужен был Клифтон Янг, он обещал по сходной цене посевное зерно, такое, что «и в пустыне Сахаре, и на неполитом камне взойдет само собой». Вернулись мы с пустыми руками, проведя ночь на вокзале: Янг уехал по неотложным делам, издание журнала откладывалось из-за недостатка средств.
На ферме тишина, а по свежей декабрьской пороше — следы: следы, следы, будто здесь прошла сходка окрестных жителей, — все следы в дом, и замок отомкнут. Мрачно мы подвигались к дому: добро мы теряли легко, терять веру в людей — горько. К тому времени мы хорошо жили с соседями, даже с Роулэндом. Затемно съедали свой хлеб с ломтем свинины, выпивали кофе, случалось, без сахара, обед от завтрака отличался только количеством хлеба и мяса, а к ужину мяса не полагалось. Какие уж тут капиталы!
Надя отворила дверь и встала, окаменев, а следом выглянул через ее плечо и я. Свет из окна падал на толпу соседей, сидевших за длинной, сбитой из досок столешницей. Славные американки, ирландки и вдова-немка потрудились и устроили для нас праздник под свое рождество.
И мы сели к столу, в тепло их дружбы, к пирогам, к той же свинине и тем же вареным бобам; но что за вкус был у этих бобов, у ячменного кофе, выпитого среди дружеского разговора о делах, заботах и надеждах на урожай!
Зима тянулась долго, дала время исписать не одну десть бумаги; затем пришла спорая весна, яркое солнце, в череду с грозами и ливнем. Озимые у нас не взошли, а где пробились, то не гуще волоса на лице калмыка; я принялся снова сеять, только чуть вспахав землю. И тут случилось худшее: Надя заболела — с мартовской сыростью ее сломила лихорадка. Боль, боль весь день и вдвойне ночью, стук зубов в ознобе, леденеющие ноги и руки. Я молил судьбу сотворить чудо, в коротком сне перекинуть лихорадку мне, чтобы ее плоть очистилась, чтобы не мутились глаза и не секлись, не тускнели волосы: мне незачем было жить без Нади, и умереть мы тогда могли только вместе.
Той весной мы уверились, что Роулэнд добрый человек, а проще сказать, человек, пока дело не заходит об его банковском счете. От него мы имели доктора, лекарства из домашних запасов и много дельных советов. Но когда подошел срок платежа, Роулэнд не дал отсрочки. Он уже знал, что мы бедняки, — болезнь Нади всем открыла глаза, — жалел нас, но и доходы свои жалел. Роулэнд, понял, что на ферме мы не удержимся, и доискивался пути, чтобы вернуть себе землю с лучшей выгодой. Соседи советовали прибегнуть к суду и аукционной продаже: мы могли вернуть себе до двух третей отданных Роулэнду денег.
Мы медлили: как еще суд отнесется к иммигрантам без гражданства? А Роулэнд хитрил, изворачивался, обещал отсрочку или достойную сумму за обратный выкуп земли, без публичного торга. Перед Роулэндом стоял обреченный противник: я одолел бы его в седле, на пистолетах, в кулачном бою, но на гладком, радужном, с разводами, полигоне банковских билетов, векселей, купчих и закладных я был безоружный солдат. Угасала Надя, и я верил спасительному обману, всякой иллюзии, я был рад вернуться к ее постели с надеждой, голая правда была ей тогда непосильна. Я смотрел в бумаги, которые Роулэнд носил с собой, а видел сквозь них Надю, ее измученные глаза под густыми, на исхудавшем лице, бровями, истончившийся нос над оскаленным лихорадкой ртом, — до векселей ли мне было!