Сама система по своей идее и программе не могла себя оправдать, чтобы ее защитить, требовалась искусственная аргументация, произвольные дополнительные построения, иногда фантастические. В этом тоже система Гегеля ничем не отличается от остальных, разве что, возможно, масштабами словесной эквилибристики.
Если бы ему удалось быть ясным, он изменил бы собственным исходным прозрениям и убеждениям своего времени.
Гегель приоткрыл причину своей темноты или, по меньшей мере, одну из причин, а также секрет оказываемого ею воздействия. В письме Нитхаммеру он напоминает, что «легче быть возвышенно непонятным, чем просто непонятным» (С1
163). Соблазняет его эта легкость? Иногда он строит из себя важную персону. Но ему известно противоядие: «Обучение юношества, а равно подготовка материалов к таковому — лучший пробный камень ясности» (ibid.).На возвышенное он не скупится. И от него не укрывается, что оно тоже мало способствует пониманию.
Гегель насытил философию несовместимостями. Его задача заключалась в том, чтобы убедительно и последовательно сводить их вместе, соединяя то, что поначалу кажется самым несоединяемым, извлекать — как в случае лука и лиры — из несогласия согласие. Без этих противоположностей, без их непримиримости, он не знал бы к чему стремиться, какое дело делать, какое произведение создавать. Великому философу просто позарез нужно столкнуться лицом к лицу с задачкой с норовом, — проблематикой, которую навязали ему обстоятельства или он сам себе задал.
Но бывают противоречия и противоречия. Диалектическое противоречие приводит — тем или иным путем — к своему разрешению. Противоречие догматическое стоит на месте, упрямится, ни на что не решается, или, чтобы покончить с собой, требует выбора между противоположностями. Иногда оно прикрывается на время маской диалектики, но в конце концов его подлинный лик обязательно должен открыться.
В произведениях Гегеля есть несообразности, которые противоречат опыту, здравому смыслу, диалектической логике. Конечно, их не так-то легко обнаружить, и раскрывают они себя некоторым образом лишь по мере погружения в них. Чувствовал ли это Гегель? Мог ли он при своей, как правило, образцовой ясности ума не сознавать, что вместо того, чтобы разрешить некоторые противоречия, он ограничился лишь их представлением, прибегнув поочередно к каждому из взаимоисключающих терминов, разумеется, в разных произведениях или в разных главах одного и того же произведения, хотя читатель ненароком может при случае столкнуть их непосредственно. Есть главы в «Истории философии», которые плохо выдерживают сопоставление с некоторыми параграфами «Науки логики». Положения, получившие развитие в «Философии истории», резко противоречат доктрине «Энциклопедии», где, впрочем, философия истории, по необходимости возвращенная в строй, занимает второстепенное и проблематичное место. Разумеется, Гегель изо всех сил старается установить согласие и возобновляет попытки глобального пересмотра всех понятий, но с сомнительным, по мнению многих, результатом.
Есть, в частности, одно противоречие, которое, вослед восторженному согласию, приводит в недоумение почти всех учеников: расхождение между диалектическим мышлением, отважно отдавшим приоритет движению, изменению, становлению, жизни, и проектом системы, которую Гегель силился оставить «открытой», но которая на деле не могла не предполагать стабильности, остановки, консервации, омертвения.
Гегель так высоко оценивал изменение, что принялся свысока смотреть на иностранные языки, на латинский и французский, заподозренные им в неспособности непосредственно выразить смысл изменения так же хорошо, как немецкий. Но было похоже на то, что, несмотря на все самые серьезные меры предосторожности, он был склонен к идее некоего конечного и всеобщего знания, неизбежно, впрочем, предполагавшейся абсолютным идеализмом.
Вместе с другими очевидными противоречиями, которые могли сыграть роль детонатора (религия — спекулятивное мышление, эзотеризм — экзотеризм, прогрессизм— консерватизм, созерцательность — интервенционизм и т. д.) это расхождение должно было привести к взрыву и поставить учеников перед выбором между диалектикой и возведенной, как полагал Гегель, на ее основе системой, подобно тому как многие оказывались вынужденными выбирать между «идеей критики» и «кантовской системой» (Леон Брюнсвик).
Предшествующие философии переросли сами себя, позволив взорваться заключенным в них противоречиям, и, опасаясь той же судьбы, Гегель старался, насколько это было возможно, не дать разойтись взаимоисключающим терминам. Эта негибкая гимнастика осуществлялась под покровом тьмы.
Гегель не только был вынужден перенять часть терминологии своих предшественников, которую он тем не менее порицал, но и прибавить к ней свою собственную, столь же необычную, даже вычурную, прокладывающую дорогу новой схоластике. Ему пришлось изобретать хитроумные комбинации, блуждать в надуманных дистинкциях, напускать двусмысленностей и туману, оттенять, делать вставки и оговорки.