В философии степень уклонения от вразумительности сделалась чуть ли не синонимом мастерства.
Шеллинг[205]
У счастливых людей и народов нет истории. Тем не менее они стареют. Пребывание в Гейдельберге — счастливый просвет в жизни Гегеля, разумеется, счастливый относительно. Но что про эту пору скажешь? Что толку рассказывать скучную хронику частной жизни, обделенной крупными событиями. Биографу этого мало.
Преподавание обеспечило Гегелю приличный, хотя и скромный достаток, прочную экономическую базу для семейной жизни: обеспеченность, за которую он впервые не платил полностью или частично собственно философскими занятиями. И они стали глубже и серьезнее.
В Гейдельберге материальное положение философа ощутимо улучшилось. Ежегодно ему были обеспечены 1300 флоринов зарплаты наличными, 6 мюи зерна и 9 мюи полбы натурой. Обмен равноценный: идеализм на злаки.
Достаток позволяет ему всецело предаваться семейным и профессиональным радостям, вести жизнь серьезную, трудовую, спокойную, в конце концов, освещенную светом сердечных и интеллектуально плодотворных отношений с приветливыми коллегами и внимательными и почтительными студентами.
Он являет собой фигуру классического Herr Professor, г-на профессора, занимая положение, о котором давно мечтал. Важничает, но не слишком: ему известна ненадежность человеческих отношений. И, кроме того, некие смущающие тени все же маячат на горизонте…
Гегель получил признание в том качестве, в каком всегда хотел выступать перед теми, с чьим мнением он считался: в качестве философа в широком культурном, а вовсе не в узко должностном смысле слова университетского преподавателя, который ищет и открывает истину, распространяя ее в молодежной среде. Он навсегда сохранит умиленное воспоминание об этом времени жизни, счастливо связанное с пленительным живописным видом города.
Назначение в Гейдельберг, положившее конец мятущейся жизни, означает начало, очень позднее, того, что можно было бы назвать карьерой. Он начинает делать ее осенью 1816 г. в возрасте 46 лет. Гегель получает должность университетского профессора, которая, как он пишет одному другу, составляет непременное условие интеллектуального роста: «Университетская кафедра, — вот о чем я так долго мечтал. При сложившихся порядках она чуть ли не неизбежное условие обращения с философией к более широким кругам. Только она делает возможным живое общение с людьми, оказывающее, в свою очередь, иное влияние на литературную форму, нежели простое изложение взглядов, и я в связи с этим надеюсь, что у меня будет больше возможностей сделать из моих писаний нечто удовлетворительное» (С2
125–126).Давно пора, хотя лучше поздно, чем никогда. Гегель может с горечью сравнивать свою судьбу с успехами друзей и соперников. Фрис, «либерал», которого он считает посредственностью в философии, ушел далеко вперед, не исключено, что благодаря оголтелому антисемитизму.
Во Франции совсем молодые люди, такие как Виктор Кузен, занимают важные места в Сорбонне, во Французском коллеже, с которых их, правда, легко смещают.
Крупнейший немецкий философ получает доступ в университет лишь к пятидесяти годам! Гордиться особенно нечем.
Лучше него никого не было — утверждают задним числом. Чем тогда объясняется эта задержка, которая даже при общей неблагоприятной для интеллектуалов обстановке все же представляется из ряда вон выходящей? В Германии повсюду более или менее воюют, и в университетах разруха. В качестве причины запоздания можно припомнить, что он слыл нерасторопным, не блистал красноречием, бывал темен. Но все это ничто в сравнении с его выдающимся дарованием философа. Имеют ли отношение к карьерным затруднениям семейные дела, религиозные и политические мотивы?
Странным образом как раз ко времени назначения в Гейдельберг возникает мысль о переезде в Берлин, а баварское правительство открывает перед ним — слишком поздно — двери университета в Эрлангене. На него, так долго и тоскливо ожидавшего понапрасну, ныне спрос с разных сторон! Это льстит ему, он доволен — его этим попрекают! После скудости и нехваток — изобилие и излишки.
Благодаря усилиям, гораздо более длительным и упорным, нежели старания его конкурентов, он может, наконец, удовлетворить страсть к преподаванию, для которого он, как спервоначала казалось, так мало годился. Это было всего лишь начало, негромкое, но обещающее. Поначалу в аудиторию, в которой он читал, нашествия студентов не отмечалось. Но он набирался опыта, возможно, благодаря «живому общению», стал выражаться немного более внятно, стал лучше отдавать себе отчет в том, чему, собственно говоря, хочет учить. Он остановился на определенной форме своей системы, которой собирался впредь более или менее твердо придерживаться; у него появилась возможность апеллировать к собственному учению. Вскоре в скромной аудитории у него появятся ревностные приверженцы, кое-кто останется верным навсегда: Карове, фон Икскюль[223]
, Хинрихс…