— Знаете, в чем первородный грех Адама и Евы? В том самом любопытстве. Вкусили плод от древа познания. Боженька строжайше запретил, а они ослушались, вкусили. Под страхом смерти. Да иначе и быть не могло. Жажда знаний сильнее инстинкта самосохранения. В этом — исконная тайна человеческого рода, его изначальная суть. Выше и нет ничего. Не верьте, будто наука служит человеку. Все наоборот: человек служит науке, он ее извечный раб. Мы познаем не ради жизни, а живем ради познания. Улавливаете разницу? Человечество само себе уготовило тотальную ловушку. Без всякой защиты. Достаточно одного случайного шага, неосторожного движения — и ловушка захлопнется. Может, эта капсула — как раз такой случай. Вы абсолютно правы: не знаем, а лезем. Но изменить ничего нельзя, людей не переделать. Мы все от Адама и Евы, дети первородного греха. Потому и лезем, что не знаем. Лезем, чтобы узнать.
Забыв о хлысте, профессор снова перебежал на правую сторону. Отсюда ему лучше было видно лицо Карпова, освещенное косым вечерним светом. Лицо ничего не выражало. Застыло, одеревенело.
— Что вы смотрите на меня филином? — спросил он, встретив слепой взгляд майора.
— И много вас там, — Карпов ткнул прутом в пространство над головой, — таких умных? Или вы один додумались?
— Какая разница — много, мало! Я мог бы всего этого и не говорить. Вы сами начали: наложить бы, мол, карантин, никого не подпускать, забыть. Вот я и пытаюсь вам объяснить: никакой карантин не поможет.
— А вдруг она и в самом деле… — Майор не стал продолжать. Разговор заходил на второй круг, как в сказке про белого бычка. Какой смысл толочь в ступе воду?
Они удалялись от лагеря в сторону капсулы. Узнав тропу, Покровский решил было, что Карпов ведет его к злополучному окопу. От одной этой мысли зябко поежился. Впрочем, может, действительно похолодало. Дело к ночи, роса выпала.
Поднявшись на плоский холм, остановились. Майор перестал хлестать себя прутом, застыл, заложив руки за спину. Покровский насторожился.
— Мы чего-то ждем?
— Не замечаете?
Покровский огляделся. Стемнело уже, окрестности едва просматривались, и хоть бы что-нибудь примечательное.
— Небо, — подсказал Карпов. — Как вам нравится небо?
И что в нем особенного? Небо как небо, каким ему и положено быть поздним летним вечером при ясной погоде. Чуточку, может, светлее, так это понятно: солнце закатилось совсем недавно, недалеко ушло. А где, собственно, оно заходило? Покровский не сразу определил закатную сторону. Что за наваждение! Противоположные края небосклона были освещены почти одинаково.
— Там — она? — показал он в направлении капсулы.
— Она, — подтвердил Карпов.
Прошло с четверть часа. Ночь надвинулась, зачернила запад, и тогда еще ярче обозначилось зыбкое сияние, исходящее из провала гор.
— Распалилась, стерва! — с неожиданной злостью сказал Карпов.
Пока они, задрав головы, пялились на ночное небо, в лагерной службе произошел сбой. Очередной наблюдатель отказался идти на пост. Взбешенный сержант пустил в ход весь арсенал известных ему расхожих слов, но даже всесильное армейское красноречие не подействовало. Повалившись на землю, солдат сцепил под коленями руки и лишь круче сворачивался в калач, когда его пытались коллективными усилиями поднять и поставить на ноги. В конце концов, помянув всех родственников до седьмого колена, сержант отступился, решил дождаться майора. На его памяти такого не было, чтобы кто-то отказался выполнять приказ. Тут недалеко и до трибунала.
Над лагерем еще висел мат-перемат, когда Карпов с профессором вернулись с прогулки. Выяснять пошли в командирскую палатку. Майор только глянул на ошалевшего от страха солдата — какой из него наблюдатель? — и отправил спать. «Завтра разберемся».
Сержант не ожидал такого исхода, набычился: выходит, он зря драл глотку?
— Вот что, Гуськов, — майор посмотрел на него с холодным прищуром. — Ночные наряды отменить. Кто там сейчас? Чихонин? Приведи его, и всем отбой.
Видимо, сержант недопонял или ждал еще каких-то указаний. Он глыбой стоял у входа, упираясь головой в свод палатки.
— Товарищ майор, а как же…
— Выполнять! — осадил его Карпов.
Оказавшись невольным свидетелем этой сцены, Покровский не знал, как вести себя — сидеть отстраненно или вмешаться, да и вправе ли он вмешиваться? Здесь он чужой, заблудший, и ему никогда — тут никаких сомнений — не постичь подноготной той жизни, которой жили люди, носившие военную форму. Он все видел, все слышал, но не рискнул бы судить, кто прав, и тем более взять чью-то сторону. Когда-то и, может, совсем скоро он сам попадет под пресс волевых решений, и ему вот так же будут приказывать, а вздумает возражать — оборвут, окриком поставят на место… Нет, уставы не для него, никакого насилия над собой он не потерпит.
Укладываясь спать, старался не смотреть в сторону Карпова. С трудом выдавил из себя: «Спокойной ночи».