Эмма была на год старше меня, но выглядела десятилетней. Не знаю, чем объяснить, что она долго сохраняла тщедушный, младенческий вид; вероятно, тем, что родилась от женщины, здоровье которой было уже основательно подорвано. Ее волосы цветом были схожи с Марииными, но вовсе не жесткие и не тусклые, а мягкие, как птичий пух, подобные светлому нимбу. Она их заплетала в две косы и носила, перекинув на грудь, а не за спину. Цвет лица у Эммы был розовый, матово-розовый, но без тревожного оттенка. Внешне Эмма походила на Марию, однако в ней не было ничего болезненного или уродливого. Выражение ясных голубых глаз было задумчивым, но личико — улыбчивым, с нежной, шелковистой кожей; носик короткий, чуть вздернутый. Тени под Эммиными глазами — светлеющие предутренние сумерки. Она носила такую же грубую обувь, как и ее сестры, но на ее изящных ножках аляповатые поделки местных сапожников казались уже чистым недоразумением. У Эммы был тонкий, нежный, переливчатый голосок, как у певчей птицы — описать его невозможно. Обаяние девического голоса вообще невозможно передать в словах, а ведь я не могу сейчас проиграть для вас мелодию на пианино или сочинить партию для скрипки.
Что бы ни делала Эмма — касалась ли тоненькой, хрупкой ручкой своих волос, прикусывала ли мелкими зубками нижнюю губку или накручивала в сердцах на палец кончик своей косы, удивленно оглядывалась, хмурилась или улыбалась — все выходило очаровательно. В Старых Градах не было человека, который не провожал бы ее умиленным взором. То же впечатление чуда, как на отца и сестер, производила она и на староградских обывателей, на баб из окрестных деревень, на кашляющих и кряхтящих пациентов, на бедноту предместья и рабочих с глоубетинской бумажной фабрики. Все с ней были ласковы, все ее любили. Удивительно, никому вовсе не мешало то обстоятельство, что она — дитя отвратительного Ганзелина!
Но, разумеется, мы отлично понимаем — почему. Ее имя не было начертано на адовом круге, висевшем в докторской амбулатории.
ЕДИНСТВЕННЫЙ ПОКЛОННИК
Ганзелин, король в своем женском королевстве, чудак, каким мы его уже узнали, был скуп — так, во всяком случае, утверждали в городке. Было ли это правдой? Скорее всего ему приходилось экономить, чтобы свести концы с концами, так как гонорары его, надо полагать, были мизерны. Ведь он был обречен пользовать пациентов, которые болели нечасто и в большинстве не имели средств на лекарства и оплату визитов врача. Ганзелин умел брюзжать, но не умел с достаточной решительностью востребовать гонорар, А при всем том он должен был откладывать деньги на приданое дочерям. Из рук трудолюбивых Гелимадонн монеты перекочевывали в пухлое портмоне, из портмоне — в железную кованую шкатулку, стоявшую под кроватью доктора, а оттуда — в староградскую сберегательную кассу. Сколько же удавалось отложить врачу, если клиентами его были одни бедняки, перебивавшиеся с хлеба на воду, а многодетной семье требовалось больше, чем позволял столь скромный заработок? И не трогательно ли внесение этих жалких, геллер по геллеру, вкладов на пять сберегательных книжек? Подозреваю, что славные бодрые староградские обыватели были прекрасно осведомлены о том, сколь скудны эти накопления, иначе отчего бы молодые люди за три версты обходили дом Ганзелина? По-видимому, расчетливые отцы и любящие матери растолковали им, что докторская шкатулка отнюдь не таит в себе крупного вознаграждения тому, кто решится протянуть руку за каким-либо из перезрелых или дозревающих яблок.