Более всего мать возмущалась тем, что Ганзелин не прописывал мне почти никаких лекарств. Разумеется, у него было свое жаропонижающее средство, пахнущее корицей и подслащенное малиновым сиропом, но только и всего. А по представлениям матери, дом уездного гейтмана, где болен сын, должен быть полон разнообразных склянок с микстурами. Ганзелин ничего подобного не терпел. Он имел собственное понятие о том, как надо лечить. Вместо намоченных в воде простыней он предписывал компрессы из творога. Компрессы эти были несравненно приятнее, но зато распространяли отвратительный запах. Высушенные горячечным жаром, они осыпались мелкими желтоватыми крупицами, а мать негодовала, что мои больные легкие вынуждены вдыхать эту мерзость.
— Не будьте столь брезгливой, сударыня, — иронизировал доктор. — Когда вашему сыну придет время встать с постели, я посоветую ему нюхать коровий навоз. Этот запах гораздо пользительнее запаха ваших духов. В конце концов результат вы увидите сами, потоотделение прекратится. И помните, ответственность за все несу я, а не вы. Пока я бываю здесь в качестве врача, вы обязаны слушаться меня.
Не было бы ничего удивительного, если бы после всех этих сцен, после бесконечных препирательств между моей матерью и доктором, этим толстопузым мужиком, похожим скорее на извозчика, постегивающего кнутом по голенищам своих сапог, чем на добродетельного утешителя страждущих, — если бы после всего этого мне в бреду начала являться голова с блеклыми, выпученными глазами, красным лицом и жуткой белой лысиной. Но голова не являлась, ее не было и между ведьмами-кариатидами, которые возникали из темноты и показывали мне язык. Когда я с ужасом ощущал, как над моим телом вздувается перина великаньих размеров, когда пальцы мои немели, увеличивались и набухали, — даже и тогда не являлся мне Ганзелин и не пугал меня. Напротив, в силу странной внутренней противоречивости (ведь я, подобно моей матери, был сторонником приятного лечения и приятных манер) доктор мне нравился и я, пожалуй, всегда был рад его видеть. Возможно, причиною было то, что он единственный внушал мне надежду на выздоровление, именно он, а не впадающий в отчаяние отец или мать с ее рассудочной жертвенностью. Грубоватая, напористая повадка доктора действовала на меня убедительнее слов, и во мне подсознательно зарождалось уважение к человеку, пришедшему из иной, более здоровой и достойной жизни, где нет паники, страхов, предрассудков и вызывающей гадливое чувство мягкотелости.
Впрочем, положа руку на сердце, я не могу вспомнить, чтобы Ганзелин хоть раз был со мною неприветлив. Он, пожалуй, не был и особенно ласков, но, даже самым бесцеремонным образом отчитывая мою мать, не забывал, склоняясь ко мне, умерить тон. Почти что нежно брал в ладони мою голову, поворачивая ее к свету, чтобы взглянуть на мои покрасневшие глаза и обложенный язык.
Спустя шесть недель наметилось улучшение. Температура начала спадать. Я облупил первое яичко, мне по-настоящему захотелось копченой колбасы, которую я долго выпрашивал, чтобы, лишь понюхав, отодвинуть затем в сторону. Мне готовили еду, которую я отвергал, хотя немного спустя при воспоминании о ней у меня текли слюнки. Я не чувствовал вкуса пищи, налет на языке все еще держался. Но однажды доктор велел мне раз в день вставать с постели. Я плакал, боясь ступить на пол, как иные люди боятся пройти над пропастью. Когда мне впервые надели на ноги ботинки, они оказались настолько велики, что старая Гата стиснула руки, а волоски на ее подбородке задрожали, выдавая горькую жалость.
Для полного выздоровления Ганзелин прописал мне ежедневно пить по ложечке коньяку. Мать ужасалась, как можно мне, ослабленному болезнью, употреблять алкоголь. В нашей на редкость воздержанной семье не было принято пить даже пиво. Отцу к завтраку и ужину подавали молоко, мать предпочитала какао. За коньяк Ганзелин выдержал яростный бой. В самый разгар спора он схватил свою палку и бросился к дверям.
— В таком случае я отказываюсь лечить! Да, отказываюсь! Поступайте, как вам угодно! Ноги моей здесь больше не будет!
Им пришлось уговаривать его, умасливать. Теперь, когда я был, собственно, уже почти здоров, менять врача было бы крайне неприлично.