К полудню движение стало особенно утомительным. Под палящим солнцем каравану пришлось преодолеть вброд несколько речушек; Гэм погружалась в воду до плеч. Лавалетт поддерживал ее с одной стороны, носильщик-сингал – с другой. На берегу она смеясь встряхивалась и говорила, что солнце быстро ее высушит. Но Лавалетт в конце концов допек ее рассказами о болотной лихорадке и малярии – она испугалась и сняла сырую одежду. Тамил принес стальной чемодан с бельем, и Гэм с восторгом насладилась прелестью противоположностей: в джунглях Юго-Восточной Азии она надевала мягкий шелк, пахнущий английскими духами.
Переодевание взбодрило ее. Она выбралась из паланкина и, весело болтая, пошла рядом с Лавалеттом.
– Удивительно все-таки, до какой степени настроение человека, эта сокровенная, сплавленная из великого множества душевных сил, сложная целостность, зависит от внешних обстоятельств. Я переодеваюсь, чувствую прикосновение сухого шелка, вдыхаю пряный запах белья – и радуюсь…
– Одна из уловок жизни – связывать последние вещи с первыми, соединять самое сокровенное с самым поверхностным, чтобы поклонники реальности, геометры бытия, ретивые умельцы – ох какие ретивые! – покачали головой и не поверили в эту связь, они ведь думают, что так быть не может. Потому-то они и не находят ключа… и никогда не бывают властителями жизни, они всегда ее служители… одни вечно жалуются, другие бодры и деловиты, третьи спесивы, как мелкие чиновники, но все они только служат. Бытие повинуется чутью, а не логике. Самое смехотворное на свете – это гордость мелочных торгашей, которые свято верят, что владеют логикой и умеют мыслить. У них это именуется философией и окружено почетом. Как будто озарения отнюдь не главное, а выстроенная на них система – просто этакие перила, чтобы бюргер перешел через мост без головокружения и… все равно ничего не понял. Ведь, хвала Будде, жизнь защищает себя от того, чтобы всякий понимал ее. Да и что значит – понимать, ведь можно лишь почувствовать. При этом бывают забавные штуки, смешные путаницы – вот, скажем, на пути встречается дверь. Кто хочет идти дальше, должен ее открыть. А она массивная, тяжелая, с замками и засовами… Чтобы открыть ее, наш мелочной логик, не долго думая вооружается самым тяжелым инструментом. Дверь не поддается. Сведущий же легонько толкает ее – и она распахивается. Однако вообще-то не стоит так пространно рассуждать о жизни, любителей порассуждать и без того хватает… – Лавалетт засвистел, подражая лесному голубю. Гэм прислушалась, нет ли отклика.
Она понимала, отчего из Лавалетта нежданно-негаданно выплескивалось мальчишество, отчего порою в нем что-то резко обрывалось и внезапно оборачивалось детской наивностью, – у всех глубоких вещей двойственный облик, только посредственность всегда одинакова.