Положение на Кубани рисуется получаемыми сведениями не столь печальными, как на Дону. Быть может, можно рассчитывать, если не на полную согласованность действий, то хотя бы на некоторое сочувствие и помощь. В Екатеринодаре уже собрана некоторая сумма денег на армию, там есть банки, денежные знаки, материальные запасы… Идея движения на Кубань понятна массе, она отвечает и той обстановке, в которой армия находится… она требует деятельности, от которой не отказывается большая часть армии. Не нам приходится приурочить выбор и направление своих действий к ненадежным ополчениям (добровольческие партизанские отряды из донской молодежи. —
«Общегосударственный» статус Добрармии подтверждался, по мнению Алексеева, и тем, что сосредоточившись на Кубани, она сохранит связи с другими регионами и, в частности, со столичными центрами, положение в которых отслеживалось генералом регулярно, с помощью разведки и созданных подпольных антибольшевистских структур. «Я прибавлю к этому, — завершал письмо Алексеев, — что в центрах — в Москве и Петрограде — по-видимому, назревают крупные события. Вывести на это время из строя — хотя и слабую, и усталую — Добровольческую армию можно только с риском, что она навсегда уже утратит свое значение в решении общегосударственной задачи». В самом худшем случае Алексеев предполагал, что армия «будет в силах дойти до Кавказских гор и там, если обстановка потребует, можно будет се распустить».
Корнилов уступил, но в ответном письме (17 февраля из станицы Мечетинской) поставил вопрос о своей отставке «по выходе на Кубань». Особое недовольство Командарма вызывало недопустимое, «постоянное вмешательство» созданного Алексеевым «политического отдела в вопросы, не принадлежавшие его ведению». Подозрения в интригах против командования армии были, однако, безосновательны, и Алексеев без обиняков, опроверг обвинения Корнилова, сославшись, в частности, на то, что в отделе осталось «всего 30 служащих, считая, в том числе, носителей нашей казны (“деньгоноши”, как называл их генерал. —
Кроме того, по словам Алексеева, «политический отдел не мог вмешиваться и не вмешивался в вопросы, не подлежащие его ведению. По-видимому, речь идет не о вмешательстве “отдела”, а о моих двух личных письмах к Вам. На эти письма я не только имею право, но, при известных обстоятельствах, я обязан их писать, ибо считаю себя не посторонним лицом, а ответственным за судьбу тех, которые шли в армию только по моему призыву… Общая идея движения должна существовать и быть известна старшим начальникам. Осуществление ее, конечно, зависит от обстановки. Только обстановка укажет на то, придется ли части на Кубани распустить, или они окажутся способными для выполнения какой-либо другой задачи»{105}.
Инцидент, казалось, был исчерпан. Корнилов остался во главе армии, которая отправилась в Кубанский поход, однако полного доверия между двумя генералами, очевидно, так и не удалось установить. Уже во время похода, по воспоминаниям его участника, бывшего таврического губернского комиссара Временного правительства Н.Н. Богданова, Алексеев, «видя Корнилова на площади среди казаков, сказал: «Уж эти мне истерические выступления». Немного спустя он как-то бросил фразу: «Они дошли до такого хамства, что бросили меня приглашать на Военный Совет».
Позднее, в эмиграции, Струве образно выразил психологическую разницу между двумя лидерами. «Как человек долга, т.е. как трезвый слуга-исполнитель его велений, М.В. Алексеев был сильнее и как-то… осязательнее Корнилова, но того особенного и собственного напряжения героической воли, которое было в Корнилове и излучением которого он заражал все вокруг себя, в Алексееве не было. В его трезвой и сухой личности не “было корниловского магнетизма… Алексеев — это массивная железная балка-стропило, на которое в упорядоченном строе и строительстве можно возложить огромное бремя, и оно легко выдержит это бремя… Корнилов — это стальная и живая пружина, которая, будучи способна к величайшему напряжению, всегда возвращается к прежнему положению, подлинное воплощение героической воли».