Судя по отстраненному тону указа 12 декабря, да и по последующей реакции Александра на письма Багратиона, государь остался крайне недоволен упрямством главнокомандующего. Вообще, во всем этом нельзя не увидеть типичных черт поведения Багратиона, который, с одной стороны, как зеницу ока берег доверенность государя, проявлял себя льстивым царедворцем, угодничал перед людьми, близкими к императору, но с другой — в какой-то момент мог всем этим пренебречь во имя высших военных соображений, когда речь шла о спасении или сохранении вверенной ему армии. Так было и в 1812 году. Возможно, перед глазами Багратиона стоял Кутузов, который прогнулся только раз при Аустерлице, пренебрег профессиональными соображениями во имя придворных выгод и навлек на себя позор поражения, утратил доверие государя. Под грузом того, что он называл «великими обязанностями», Багратион смирял свою безмерную гордыню, обуздывал грузинский темперамент, становился осторожным и расчетливым, вопреки советам окружающих, приказаниям начальников и даже верховной воле.
В своем рапорте от 17 ноября Багратион писал: «Со млеком материнским влил я в себя дух к воинственным подвигам; отечество, меня питавшее, монарх, возведший меня на столь высокую степень почести и вместе с тем великих обязанностей, постепенно усиливали во мне сей дух, составляющий, так сказать, вторую мою природу: вся прошедшая служба моя может быть тому доводом». Багратион сознает, что настал момент проявить этот дух: «Кольми паче в настоящих обстоятельствах, где существеннейшие пользы и верховнейшее благосостояние моего отечества, где слава толико облагодетельствовавшего меня монарха и где собственная моя честь, которая мне дороже тысячи жизней, того требуют, желал я обнаружить на самом деле, колико мне драгоценны и монарх, и отечество и колико я усердно желаю соделаться любви одного и милосердия другого достойным». Однако, признается Багратион, обстоятельства ставят предел возможностям его героического духа. Это — природа и противник, который оказался не так слаб, как предполагал Багратион раньше (вспомним его победительную риторику под «суворовским соусом» — об одном солдате против десяти турок — из письма Аракчееву): «По дальнейшим военным моим подвигам и сам Бог положил непреоборимые преграды. Пред неприятелем сильным в стране, мне ни по которой части не известной, находился я, упавши, так сказать, с неба с силами, нимало неприятельским не соответствующими, при недостатке всех к одолению врага нашего нужных способов, посреди и во власти его. Вчетверо сильнейшее войско его в Рущуке, Туртукае и Татарице, другой также весьма сильный неприятельский корпус в Базарджике, все способы его к получению подкрепления, открытое для него море — все сие представляло мне истребление армии либо мечом неприятельским, либо голодом. Известно, что турки имеют превосходнейшую во всем свете кавалерию, для побеждения ее нужны кавалерия (а как же наш победоносный атаман Платов? — Е. А.) и артиллерия, но лошади кавалерийские и артиллерийские, претерпевавши все недостатки в подножном корме, изнурены были и не могли действовать с успехом. Все сии причины заставили меня отступить от Силистрии…»42
Тут-то и разгорелся острый конфликт, который в конечном счете привел к отставке Багратиона с поста главнокомандующего Дунайской армией. Дело в том, что канцлер граф Николай Петрович Румянцев также состоял в переписке с Багратионом. Как и император, Румянцев ожидал, что Багратион добьется выгодного мира с Османской империей. Он писал князю, что французы завязли в Испании и поэтому Наполеон «не может действовать враждебно против России или направлять к тому Австрию»43. Когда же в Петербурге стало известно об отступлении Багратиона от Силистрии, а затем о его намерении вернуться на левый берег Дуная, Румянцев не нашел ничего лучшего, как отправить Багратиону некую книгу об успешных действиях на Дунае в 1770-х годах фельдмаршала П. А. Румянцева, а также весьма критическое мнение некоего датчанина Гибша о Татарицком сражении, приложив их к своему письму от 29 октября.