— Умеешь, Степаныч, чего там, умеешь. Да только небось тебя жинка заждалась. Как-то нехорошо, встали посреди улицы, что столбы телеграфные. Как-то нехорошо, Степаныч…
— Жинка, говоришь, ждет? Жинка у меня умница. Вот день не приду — она ждет. Потому что я для нее — все… Пойдем ко мне. Все, что у нас есть — на стол. Вот какая жинка. Водки? Водки. Грибочки? Огурчики? Это мигом. Капустку? Сообразим…
— Мне пора, Степаныч…
— Нет, ты никуда не пойдешь. Ко мне пойдешь — огурчики, грибочки… Сейчас сообразим. Жинку в погреб — подавай, баба, кваску. — И правая рука Беднякова опять рассадила воздух. — Холодненького! Для моего друга. У жинки моей все нараспашку… Ты мне, Аркаша, теперь друг на всю жизнь!
Но тут в самый торжественный момент объяснения, когда Степаныч бил себя в грудь и клялся в дружбе на всю жизнь, раздался недовольный и зловещий женский голос, заставивший Степана вздрогнуть.
— Николай! Опять нализался?!
Бедняков опешил. Рука его снова взметнулась со всей силой вверх, со свистом рассекая воздух, будто сабля. Но тут же, не описав полной дуги, упала вниз и повисла беспомощно.
— Думаю — он в поле, а он тут как тут — языком улицу расчищает.
— Ну да, да, здесь я, — неожиданно робко и послушно отозвался Бедняков. — Ты, Аркаша, заходи ко мне… в любой день… Не сегодня, так завтра…
У Степаныча сразу и голова вроде бы посвежела — не то от прохлады, не то от окрика жены…
— До свидания, Степаныч, — поспешил уйти Шелест от греха подальше…
— Жинка моя больно голосиста сегодня. — Оправдывался Бедняков. — Знать, поздненько с фермы пришла. Усталость — она бабу не красит.
— Завтра увидимся, Степаныч.
— Мы с тобою еще таких дел наворочаем! — и Бедняков полез на прощание целоваться. — Я тебе сказал — значит так и будет. Степаныч сказал — так и будет.
— Я тебя долго буду ждать? — нетерпеливо спросила женщина.
— Да будя, не глухой! — Бедняков недовольно, стыдливо сморщился. — Ты думаешь, Аркаша, я ее боюсь? Вот сейчас пойдем ко мне, Аркаша!
— Нет, нет Спать, Степаныч, спать. Завтра будет день.
— Ты хорошо гутаришь. Но я ее ни капельки не боюсь! Вот честное слово…
И Бедняков еще раз хотел обнять и облобызать Шелеста, но тот легко отцепил руки Степаныча и весело подтолкнул его вперед.
— Иди, иди.
Правая рука Степаныча взлетела вверх и опять повисла плетью. Бедняков, спотыкаясь, заковылял к своему дому.
А Шелест, скользя по тропке, тем временем спустился по крутоовражью к речке, в душе посмеиваясь над тем, как легко пьяному клясться в дружбе на всю жизнь. Пригоршнями зачерпнув воду с запахом травы, поливал себе лицо и фыркал от удовольствия. Остатки хмеля проходили. Вода лилась за шиворот, щекотала, обжигая прохладой согретое рубахой тело.
Шелест выпрямился и шагнул в темноту.
— Ай! — испуганно раздался девичий знакомый голосишко.
— Не кричи, не съем, — спокойно сказал Шелест.
— Это ты, Аркаша?
— Кто здесь шляется?
Сначала появилась неясная темная фигурка, затем она приобрела знакомые очертания, и Аркадий узнал Катеньку Староверову.
— А я не шляюсь. Я — вспоминаю. Старое. Вот скучно стало — я и вспоминаю.
Шелест расхохотался.
— Ну-ну. Вспоминай тропки-дорожки, где с Иваном любовь крутила…
Вылез из-под кручи на улицу Шелест, во рту — солено, на душе горьковато. «А Катенька Староверова хороша стала… Ну и растут же девчонки, как грибы, глядь — и невеста…»
И в первый раз Шелест подумал о себе с обидою.
«Жениться надо. Засиделся ты, Аркаша, в девках».
62
На правлении колхоза — сыр-бор. Русаков настойчиво доказывал, что Хорьку необходимо отметить за добросовестную работу. Правленцы были против — а стоит ли? Путается с мужиками…
Еще свежо было в памяти недавнее событие. После того как Хорька не стала принимать Остроухова, тот подошел к ней у сельмага и при всем честном народе с размаху ударил по щеке.
Покачнулась, побледнела от обиды Хорька, но ни одной слезинки не уронила; снесла все — и пощечину, и насмешку тех, кто был свидетелем; хоть и набросились на Остроухова и обругали его, но осудили Хорьку: не принимай чужого мужика, не крути, не сманивай; и было кое у кого удовлетворение: мол, поделом тебе, Хорька, поделом!
Через неделю пьяный Остроухов катался в ногах — умолял, признавался, что приревновал к Тимохе Маркелову.
Боясь, что Остроухов будет дебоширить, Хорька сделала вид, что простила, но с тех пор Леонид для нее стал окончательно ненавистен.
А в правлении дым коромыслом, сыр-бор.
Русаков стоял на своем.
— Согласен, — говорил он. — За Хорькой числятся грехи. Но ведь и заслуга есть.
— А чего больше? — бросил реплику Мокей.
— Если у тебя есть весы, на которых взвешивают достоинства и недостатки, давай их сюда.
— Весы… Душа взвешивает, разум…
— Ну вот-вот, — подхватил Русаков, — я и взываю к вашему разуму и к вашей душе.
— Здорово поймал меня, генерал, — засмеялся довольный Мокей, заулыбались и другие.
— Никто не знает, какая раковина будет жемчужиной. Но вот вводится в раковину крошечная крупица, и эта крупица обрастает перламутровыми слоями, и раковина становится жемчужиной. Кто знает, может быть, наше поощрение Хорьки и станет той самой крупицей.