Начинались глухие сентябрьские вечера. Что-то грозно и неотвратимо сдвинулось в природе. По всем календарям ещё должно было быть светлое, радостное время бабьего лета, весёлых прогулок по тихому, тёплому взморью, последнего возврата на предосенние шумные дачи, а тут как обвалилось небо, штормами застолбило море. Всё серое, воинственное расползлось по казармам; всё голодное, петроградское затаилось под крышами пока что сухих домов; всё больное, поражённое неизлечимой революцией, беспрерывно заседало в Таврических, Зимних и прочих дворцах. Эпидемия? Неизвестная человечеству холера? Пожалуй, что и так; пожалуй, того и заслужила Россия...
Пока что, не бросая Петрограда, Савинков вместе с верным Патиным переходил с квартиры на квартиру. Дезертирство было не в его характере. Социалист ли, одиночный ли анархист, безумец ли российский — он разделит с ней, матушкой-Россией, всю судьбу...
В исходе он уже не сомневался.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«СОЮЗ ЗАЩИТЫ РОДИНЫ И СВОБОДЫ»
Савинков имел полное право роптать на судьбу: внешностью она его наделила о-ё-й!.. Ни под пролетария, ни под солдата. Это не в первые расхристанные октябрьские да ноябрьские месяцы, когда ещё можно было ходить со снятой кокардой в чём есть, маленько лишь маскируясь под какого-нибудь зачуханного, трижды революционного, трижды контуженного пехотного капитана; так именно после разгрома, вслед Корнилову, генерала Краснова, после окончательного бабьего бегства Керенского из Царского, Гатчины, из Луги и далее, далее... и заявился он, недавний военный министр и трёхдневный петроградский генерал-губернатор, в родимую столицу. Хоть все Тоцкие-Троцкие знали его в лицо, он на улицах не церемонился: «Не видишь, р-раззява, окопный капитан идёт защищать доблестную революцию?!» Такие слова в дрожь бросали плюющего семечки патрульного солдатика, хоть и с красным бантом во всё пузо, а всё равно ничего не понимающего. Теперь Чека не дремала, Чека за эти декабрьские стуженицы тоже прошла остуженную школу и хоть часто по революционной глупости стреляла и сажала своих, но и настоящим офицерам доставалось. А по возрасту и своей осанке Савинков никак не мог претендовать меньше чем на капитана. Если при громком смехе распоясавшейся солдатни по-детски ясноглазого подпоручика, который и первых двадцати лет не изжил, бросают под поезд только за то, что, верный присяге — Боже правый, кому теперь присягать?! — он не желает содрать с мальчишечьих плеч погоны, то что ожидать такому вальяжному господину, как он?
Савинков поимённо знал Чека: поляк Дзержинский, председатель; латыш Петерс, его заместитель; немец Фогель, армянин Сайсун, двое затесавшихся русских — Александрович да Антонов; ну, а дальше — Шкловский, Зейстин, Кронберг, Ривкин, Делафарб, Циткин, Блюмкин, брат председателя Совнаркома Свердлов... даже бабы — Книгиссен, Хайкина... 23 еврея при 8 латышах!
Всего только 36? И всё-то Чека?!
Но кровь уже ручьями текла с офицерских погон...
Прошло несколько месяцев, как мелькнул на вокзале несчастный мальчишка-подпоручик с криком «За Россию и свободу!», а Савинков, за это время испытавший себя и в чине капитана, и в чине железнодорожного служащего, и, само собой, тупорылым пролетарием, не мог забыть и простить — себе, себе! — этого обречённого крика. Сам он давно, ещё в баснословные времена первой русской революции — будь она проклята, как теперь зрелым умом понимал! — ещё тогда уяснил непреложную истину: слава затерявшимся в толпе! Серая, безликая толпа всегда права. Хотя на чей взгляд... Когда после слюнявого дезертирства Керенского на славном Дону вместе с бежавшим из красной быховской тюрьмы Корниловым, уже в полном офицерском обличье, пытался возродить честь и достоинство русской армии, Корнилов по-генеральски похваливал: «Вот теперь, Борис Викторович, вы похожи на русского человека. Терпеть не могу всякую рвань!»