- Федерализм же вызывает у меня противоположные чувства, - заключил он. - Мне кажется, для наших стран это было бы прекрасно, мы могли бы показать на деле наши лучшие добродетели и таланты.
- В любом случае, - сказал француз, - не сами системы, а их крайние формы в истории цивилизации - вот что бесчеловечно.
- Этот урок мы знаем наизусть, - произнес генерал. - По сути, все та же глупость Бенжамена Кон-стана, самого большого приспособленца Европы, который был то против революции, то за нее, который сначала боролся против Наполеона, а потом стал одним из его придворных, который много раз засыпал республиканцем, а просыпался анархистом, или наоборот, и который теперь стал, благодаря попустительству европейского высокомерия, полновластным хранителем наших истин.
- Аргументы Констана против тирании блестящи, - сказал француз.
- Господин Констан, как всякий добропорядочный француз, - ярый приверженец абсолютистских интересов, - ответил генерал. - Уж если кто и высказал нечто блестящее на эту тему, так это аббат Прадт, который сказал, что политика зависит от того, где она делается и кем. Во время войны не на жизнь, а на смерть я сам отдал приказ казнить восемьсот пленных испанцев, включая раненых и больных, которые были в больнице в Ла-Гуайре. Сегодня, в схожих обстоятельствах, я повторю такой приказ недрогнувшим голосом, и у европейцев нет никакого морального права упрекать меня, ибо если и есть история, затопленная кровью, полная недостойных дел и несправедливости, это история Европы.
По мере того как генерал углублялся в политический анализ, гнев его разгорался; среди его приверженцев, сидевших за столом, установилась мертвая тишина. Назойливый француз попытался перебить генерала, но тот остановил его движением руки. Генерал стал вспоминать ужасные кровавые бойни европейской истории. В Варфоломеевскую ночь число убитых достигло двух тысяч человек за десять часов. В прекрасные времена Возрождения двенадцать тысяч платных наемников императорского войска разграбили и опустошили Рим и перерезали восемь тысяч его жителей. И вершина всего: Иван IV, царь всея Руси, справедливо прозванный Грозным, полностью истребил население городов между Москвой и Новгородом, уничтожил в кровавой бойне двадцать тысяч своих подданных по одному только подозрению в заговоре против него.
- Так что, пожалуйста, не надо говорить нам, что мы должны делать, заключил он. - Не старайтесь показать нам, какими мы должны быть, не старайтесь сделать нас похожими на вас и не требуйте, чтобы мы сделали за двадцать лет то, что вы так плохо делали целых два тысячелетия.
Он положил вилку на тарелку и посмотрел на француза горящими глазами:
- Сделайте милость, черт вас возьми, дайте нам спокойно пройти наше средневековье!
У него перехватило дыхание, начался новый приступ кашля. Но когда приступ прошел, генерал не обнаружил и следов гнева. Он повернулся к Малышу Кампильо и улыбнулся ему самой сердечной улыбкой. - Простите, дорогой друг, - сказал он, - Подобная галиматья недостойна такого памятного обеда.
Полковник Вильсон рассказал об этом эпизоде одному летописцу того времени, который не потрудился даже упомянуть о данной беседе.
"Бедняга генерал - человек конченый", - сказал он. В глубине души так думали все, кто видел его в то последнее путешествие, и, может быть, поэтому о тех днях не осталось ни одного письменного свидетельства. Некоторым из его ближайших спутников даже казалось, что генералу не останется места в истории. После Самбрано сельва стала не такой непроходимой, селения были многолюдными и пестрыми, а в некоторых из них на улицах звучала музыка, хотя никакого праздника не было. Генерал улегся в гамак, стараясь тишиной сиесты заглушить воспоминания о наглом французе, но это было не так-то легко. Он задел генерала за живое, и тот жаловался Хосе Паласиосу, что не нашел в нужный момент точных слов и неопровержимых аргументов, которые пришли ему в голову только сейчас, когда он один и лежит в гамаке, а его противник - вне пределов досягаемости. Однако к вечеру ему стало лучше, и он отдал распоряжение генералу Карреньо, чтобы правительство позаботилось о судьбе разорившегося француза.