Они приехали в Рим ночью, их встретили какие-то люди из НТС и куда-то отвезли. Стояла непроглядная южная тьма, и только запах поздних роз да лепет фонтанов, льющих воды на поросшие мхом мраморы, говорили о том, что они в великом городе. Наутро Стази подошла к окну и отшатнулась, не веря себе: перед ней, утопая в пальмах и пиниях, розовели виллы и, как шум прибоя, плескалась на улице звонкая итальянская речь.
– Наконец-то мы избавились от призраков! – рассмеялась она.
– Кажется, да. – Трухин приподнялся на локте, и внезапно всплыло в памяти недавно читанное вслух Вереной:
Но общаться с призраками придется и тут.
И целыми днями, пока Трухин инспектировал русские части и добивался приема у Кессельринга, Стази оказалась предоставлена сама себе. Утром после ранней чашки коретто[178], которую они пили вдвоем, воруя часы у сна, Трухин уезжал с забиравшими его представителями НТС, дуче и немцев. Не отрываясь до последнего от его гибкой фигуры в сером мундире и снова кляня себя за украденное у любви время на кофе, Стази отправлялась бездумно гулять по городу.
Она ни на секунду не позволяла себе поверить, что все это не во сне. И пусть за эти дни в голубой дымке на вечных площадях заплачено всем, чем может заплатить человек, кроме жизни, – она не поддастся наваждению. Такую красоту трудно вынести. Ее, эту красоту, не могли убить и даже принизить все новейшие муссолиниевские перестройки, и вся символика, которая в Берлине наводила трепет, здесь воспринималась лишь как маленькая толика истории, бледное продолжение империи.
– Есть только два великих города в мире – как-то сказал ей Федор, – Рим и Константинополь, и только три города имперских: Рим, Вена и Петербург. Я был здесь в тринадцатом, как положено русскому мальчику для образования. Мы приехали всей семьей, только без старших, и отец отказался от гостиниц в центре, предпочтя Трастевере[179]. Рим был другой, но в то же время такой же. И мы всегда будем здесь своими, ибо мы европейцы. Именно это я пытался донести до Кессельринга. Он все понимает, но понимает также и то, что свержение большевизма – теперь возможность уже чисто теоретическая.
– И мы погибнем, – спокойно закончила Стази, но рука выдала ее, и алая новелла плеснула на подушку.
– Я, а не мы, – поправил Трухин тоже спокойно, как дело давно решенное.
– Так не бывает, чтобы один. Когда?
– Ты мне напоминаешь Марию Вечеру[180], ей-богу. Что за глупости? Когда Бог рассудит. И думать надо не об этом, а о том, что у нас есть обязанности и долг. Кстати, я просил Малышкина навести в Париже справки о твоем отце. А еще кое-кто, работающий с чехами и поляками, имеет какие-то слухи о твоем брате. Если это он.
Но то, что было когда-то полно значения и боли, теперь существовало для Стази лишь легким облачком иной жизни.
– Спасибо тебе. Давай все-таки не пойдем пить кофе завтра утром.
– А мы и не пойдем. В пять за нами придет машина до Термини. И… – Федор замялся, но все же договорил: – Я хотел предложить тебе остаться здесь. Молчи. Здесь есть университет, где филологию преподает, между прочим, Вячеслав Иванов, есть надежные друзья – и здесь будет проще, много проще, чем там. Здесь будут самые приличные союзники – французы. Я хочу, чтобы ты выжила. Молчи, прошу. Я мог бы приказать тебе…
– Приказать?!
– Да. Той древней и вечной властью, которая дается любящему мужчине в отношении с любимой женщиной. Но я не хочу. Можешь презирать меня за это.
– Тебе горько, что, выжив среди врагов, я погибну от руки своих?
– И это. Но ты – моя последняя Россия, и мне хотелось бы умереть, зная, что она жива.
Но плиты Великого города больше так и не услышали торопливый и легкий звук русских шагов.
13 октября 1944 года
– Видите ли, Георгий Андреевич, я с вами полностью откровенен. Работать на этой должности, несмотря на отлаженность шестеренок, трудно, то есть сказать прямо – практически невозможно. Немцы постоянно суют палки в колеса и будут совать с каждым днем все больше. Разрушения от бомбежек катастрофические. А помимо прочего, эти идиоты теперь обвиняют и своих. Не так давно попало фон Роппу.
– Знаю, знаю, Федор Иванович, – усмехнулся Пшеничный, – весь лагерь гудел. Мол, барон заявил, что еврейский вопрос не имеет к русским отношения, а сие противоречит официальной линии и идет против политики фюрера.
– Вот именно. Еще раз напоминаю вам о бдительности: Дабендорф кишит агентами не только НКВД, но и СД. Или, если вам так приятнее – наоборот.
– Надеюсь, вам будет хорошо в моем логове, как… – Трухин хотел закончить «и мне», вспомнив сумасшедшие скоротечные ночи со Стази, но тут же подумал и о тех мучительных временах одиночества, когда реальность вставала перед ним без всякого флера.