Настроение царило игривое, что вполне объяснялось успехами на фронтах, и Трухин впервые за многие годы вдруг почувствовал себя легким, как на московском студенческом балу. Жаль, что не предполагалось дам, – он с удовольствием потанцевал бы, в конце концов, отец танцевал в собраниях, будучи куда старше его, нынешнего, сорок пять по меркам сегодняшнего мира еще не так много.
Как ни проницателен был Трухин в отношении своих внутренних движений, но эту свою вдруг появившуюся легкость он совсем не связывал с увиденной некоторое время назад петербуржской барышней. Безусловно, она была хороша той отстраненной, чуть суховатой и чуть горькой красотой, какой отличаются жительницы бывшей столицы, но красивых женщин на своем веку Трухин перевидал немало. И переводчица занимала его только своим вырвавшимся восклицанием о его давнем друге, всегда бывшем для Трухина почти зеркалом. Неужели она знакома с Кокой? А почему нет? Последний свой визит в новомодное чудище советской архитектуры Трухин хорошо запомнил по тому своему ощущению, которое мучило его до сих пор. Ему казалось, что на все он смотрит словно бы через стекло, идеально прозрачное, но ледяное. Он видел и знал, что Кока ничем вроде бы не лжет себе, что он вполне искренен и даже не побоялся взять на воспитание сына своего расстрелянного шурина-троцкиста. Но как он мог радоваться и отдавать свой талант тем, кто уничтожил его Россию? А ты? Ты сам? Разве ты не воспитываешь тех, кто будет когтями и зубами защищать, если что, это уничтожившее все человеческое вокруг новое отечество? «Нет, – твердо ответил тогда он себе. – Я не создаю нового, я ни на йоту не отступаю от давно пройденных задов, хотя меня и трудно поймать на этом, я не даю им в руки оружия новизны. А Кока дает. И радуется этому. А радуется ли?» И Вера была тогда грустна, и в ее взгляде он увидел то же стекло. Какого черта они все влезли тогда в эту кашу?!
Тут он заставлял себя остановиться, ибо вопрос имел тысячу справедливых ответов – и ни одного подлинного.
Тосты же и речи лились рекой. Штрикфельд превосходил сам себя.
– Если мы хотим построить новую Европу, – витийствовал он, – мы должны очистить наше сознание от иллюзий империалистов кайзеровских времен. Если новая Европа будет строиться старыми методами подавления, разбоя и эксплуатации, то даже обесправленная и подчиненная Россия будет таить в себе большую опасность. Горе победителю, который должен бояться побежденного!
Трухин с любопытством рассматривал этих врагов, которые говорили те речи, которые должны были бы звучать в устах друзей. Но его настоящие друзья говорили совсем иное. Последний раз Кока опустил глаза и сказал: «У меня нет иного пути. Ты сам знаешь, и отец, и дядька отдали за это столько лет жизни… Я не сверну». «Не за это! – хотел было крикнуть Трухин, но знал, что это и жестоко, и бесполезно, и только тихо напомнил: – Но твой дядька, насколько мне известно, расстрелян где-то в Туркестане…» А других друзей у него не было.
И враги говорили абсолютно правильные слова, но все их построения почему-то казались игрушечными, как картонные декорации. И если бы только слова. Бедный, не знающий покоя, совершенно искренний Штрикфельд болел за свое дело всей душой, отнюдь не ограничиваясь словами. Он делал доклады, читал лекции офицерам, писал брошюры, в которых всячески доказывал несостоятельность теории унтерменшей, пытался показать, каков же русский человек на самом деле; он организовывал курсы, добивался улучшения условий в офлагах и простых лагерях, но вся его деятельность словно таяла на огромных пространствах двух воюющих стран или оставалась невидимой для Берлина.